ДУША И НАВЫКИ

Картинки и графики

(варианты «скачек» приведены чуть ниже)

 

По заказу Гостя Телерадио и по катиному совету, словно она мне Пушкин, а я Николай Василич, – «Дорогу жизни» хочу!.. Что называется: весна пришла – курочка напилась...

 

 

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

 

Теперь аккуратно будем. Потому что вперед! Пора, и пусть поэтому светит! Каждый ведь что-то умеет?.. Или не все хороши?

Так одна моя знакомая полагала, что кому-то дано, а кому-то – отсутствие предположено. Так и жила, как все, – это правда. Но теперь с Хорошею судьба мне велит... Не слишком близко пока, потому что боимся оба. Знакомых много у нас позади, которые слишком смело полагали что-либо на чей счет.

Я определённо родился ровно двадцать пять лет назад. Меня кличут – не дозовутся разного рода трубы; в произведениях своих я как не в сказке силен, а в жизни – боимся оба. Опытны мы зато: не случится – беды не будет. Не будем классифицировать. Что мы классики, ходики, самолёты, океаны любви? Не ночевало. Ату!

Мы два сентиментальных пруда. Наше серое вещество рассекают челны: её вещество – крейсер (рассекает), а моё – бригантина, потому что во мне на одну хромосому меньше. А раз это так, то Я и никто иной дискурсу нашему рулевой! Коль сантименты, так у меня ярче выражено. Оттуда и бригантина: из детства, империи плюшевых безобразий.

Буратина жестокий. У него такой нос, как будто он заведомо непорядочный взрослый. Артемон – не собака, а кошка. Мальвина – не девушка детства мужской мечты, а просто актриска. Кабаре, где ноги превыше голов, – предел. Да и пусть так. И так мне светло.

Мы учились, учились – и на нам! (Это как «на тебе!») А мы хотим ли?

Нам при этом всё интересно, ибо хочется сильными быть. Чем больше горестей, тем охотнее врём. Тем охотнее врём себе, что мы ещё пуще верим, чем в Буратино. Что нам его нос? Труха. Мы ещё маленькие. Мы чуда хотим. Жертвуем малым ради большого.

А потом напридумываем себе всякого человечества, и рука к руке протянуться не смеет. Думает, зачем ей моя – у ней своя такая ж, а по мне, так и лучше, нежнее, красивей.

Чего-то я прям, как Розанов! Баста!..

 

скачать текст

сущность выбора

скачать метатекст

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой я ничего не знаю, ни о чем не ведаю; а

главное – не пойму, Я ли я, или Она в моём представлении. В моём ли?..

 

Сигареты – палочки. Они отравляют нас. Как приходим мы к ним? По-разному все, но ждут ли они? Что там у них с индивидуалкою вольной? Это ведь понятно любой царевичевой матЕри (см. «кричалА» (прим. Сквор.)): если сынуля – хуевый будущий рыцарь – он, как курочка напьется, как ступит на двор как будто безоблачная семнадцатая, восемнадцатая там, весна, так время любить, но там никаких новостей: кривая дорога.

Дурная компания, чрез какую бы букву ея ни писать. Там же – сигареты у Ыцаря (потому что до Р. не дотягивает. Не о том, с другой стороны, думали во время Зачатия, сами виноваты, родители.) Алкоголь в рамках обязательной университетской программы по Античной литературе, Ерофеев... Как жаль, что комсомол отменили как раз на первом же курсе!

«Ждет тебя кривая дорога!» – оная матерь гогочет, и сама не поймёт, радостно ль ей, что сын – хуйня у нее, иль печально, ибо жалко урода-кровинушку. Женщины!

Там на дороге кривая не токмо самость ея, дорога то бишь сама собой разумеющаяся при раскладе таком, когда сын не царевич, а хуй знает что. Кривое там все. О-о! А-а! у-А-у! США! США! США!

Интересовал вопрос в детстве, наряду с Буратиновым будущим неприятным, почему все нормальные люди говорят «СэШэА», а политики, особенно те, что из КэГэБэ, предпочитают строить снобистские хари и небрежно так, словно жвачный пузырь раздувают, чтоб его уморить со хлопком, говорят «СъШа».

И вот, с точки зрения мамки, сына ждут сигареты, вино и беспорядок интимный. Но ждут ли его сигареты с их, сигаретиных, точек зрения, каковых точек на каждой табачной планете будет не менее двадцати. Поначалу. Не менее...

А потом, поскольку нас сигаретины точки зрения как-то мало волнуют (что ж мы, совсем что ли приветствуем всех? Сигаретины точки зрения нас ещё интересовать должны! То есть в соответствии с мнением каждой табачной палочки мы должны что ли убеждения свои корректировать? Может нам ещё и поучиться у них чему есть? Может они, как собаки, все понимают, да не говорят?), то мы постепенно их количество сокращаем; приблизительно до бычков. Я обычно – до желтых, но некоторые мои знакомые девушки предпочитают до белых. Это их право.

Хоть и не навсегда дано оно им. Превратится какая из них за свое недостойное куртуазных принцесс поведенье в сигарету иную и да будет своей точки зрения лишена.

Этого мало. Мало того. Мало мне. Мало ей. Недостаточно. Но могло бы не быть и этого. Как поет Агузарова, кому сказать спасибо?..

Я, если сигареты мои... Я, если сигареты мои... Я, если сигареты мои... Я, если сигареты мои приходят к логическому концу в своих отвравляющих мои легкие размышлениях; отравляя СВОИМИ беспонтовыми, я бы сказал (собственно, и сказал. На тебе!) размышлениями МОИ легкие размышления, потому как и облегчают они тоже, душу там, например, боль снимают (даже зубную), – ведь иначе я бы их не курил и вообще плевать бы хотел... на их необразованный дискурс, что они мне, манна небесная (а вдруг правда?), – я тогда, когда они кончают, их не сразу в помойку, потому как знаю, что никому знать не дано что у кого впереди: вдруг завтра денег не будет даже на «Союз-Аполлон». Я их скапливаю в пепельницу, а потом, если случается, как предполагалось, то есть – «голяк»; о, я тогда знаю, что делать: хвать трубочку и ну туда остатки желтых бычков крутить...

Покуришь такую херь и минут двадцать не хочется больше.

А бывает зеленая... Тогда иной горизонт. Он виден даже бывает.

Подчас вырисовывается такой обаятельный, если я не взираю на дорожную кривизну, и манит меня, сулит, сулит, если я действительно правильно смотрю на спираль: сверху несколько, чтобы видеть круг, а не выдаю, вместо того, чтоб видеть реально, за действительное свою нестерпимую жажду.

Говорю по телефону. Кому сказать спасибо? Ей или мне? Или это то, во что я столько раз уже себе обещал не верить? Себе ли? Обещал ли? Искренне ли, или опять утолял что-нибудь (жажду все ту же)? May be, это все же была спираль, и я не видел кругов, и трубы меня никуда не звали, никто не ждал, даже сигареты и желтые агнцы, которых потом вторично для скорбного фимиаму, но... просто лгал себе (себе ли?) что вижу круг. А круга не видел, нет. Не ночевал он. В моём ли доме, в ее?

Думал, что право имею считать, что если я так хорошо представляю себя, что якобы смотрю на спираль сверху и почему-то уверен, что в этом случае она будет круг, то и впрямь вижу Ее?..

А Она, вот она самая, Хорошая Моя, она, когда говорит слово «круг», – он у нее ведь небось, круглее, чем мой...

Это так, предположение. И так мне светло. Надысь, надысь, надысь. Лобачевский – FUN'S!

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой я расскажу про шарики.

 

Парит в поднебесии Шарик и счастливо гавчет: «Все позволено мне и отцу моему!!!» Что, менестрели, съели?!

Ах, как некрасиво все это! Не спасется мир. Хо-хо! Йу-хо! Й-йес!

Но чему-то ведь хоть немного порадоваться, похихихать, пощекотать кого, а Хорошая покусать грозится, но ей мешают, впрочем, нехотя, сами того не желая, пьяны.

Не надо скучать. Надо радоваться. Что вам не радость – шарик? Чем?

Он же тоже круглый. Он тоже спираль, на которую смотрим мы снизу, если люди. Сверху нам не дано. Но мы, с другой стороны, и не просим давно уже ничего.

А шарик летит. Он просит. Самим полетом своего дерзновенного сердца он как будто вымаливает что-то у нас, коли мы все. Мы ведь все для него. Ему, Шарику, не очень важно; то есть, конечно, он все понимает, что можно любую общую сумму пока не заебет на слагаемые, но мы целостность для круглой и все уменьшающейся в размерах птички. Вот он и точка уже, а значит, тем сплоченнее наши ряды, тем неслучайнее встречи. А расставания – этого Шарик учесть не хочет, потому что он сам не хуже кубов сумасшедший.

Ему, в общем, и слезы – штука знакомая, и хихикать не прочь он, и щекотать и кусаться. Ему хорошо – он шарик. Наплевать ему на тех, кто думает, что он спираль, если сверху смотреть. Он прав. Совершенно прав. Что они ВСЕ со своим «если», «если посмотреть», «если посмотреть, то...» Никогда они не посмотрят, покуда вертикаль существует. Пусть себе придумывают хуйню, букашки, на здоровье, нет problem off.

 

Вот, думает девочка, я и на шаре. Думает, на шАру, но нет, на беду. Всем одна существует известность: чтоб приросло – требуется отдаться. Это с точки зрения того, кому на гавчущий шарик дозволено смотреть сверху, что, предположим, допустим, что ОБЪЕКТИВНО. Но если дозволено, – значит – язычество: бесконечная цепь иерархий по разному типу, каждый из которых также из иерархии родом, только другой, отличной от империи плюшевых безобразий, коим империям тоже нету числа, да и некому ставить пробу, но несомненно одно – ежель вот так, то сверху верхов можно не то, чтоб предположить, а считать аксиомой наличие ещё одной сигареты, ещё одной точки, ещё одного зрения. И вот с пункта взгляда (простите, ради Христа) предыдущего, – чтоб приросло – требуется отдаться.

Есть подтвержденья и снизу: говорят опытные и деловые мужчины (см. любое издание Словаря Дюжестранных Слов, слово «бизнесмен». (Прим. Сквор.)): «Чтоб наварить, надо вложиться!»

Иначе, самообман. Нам снизу, когда истинно видим, а не представляем, что бы мы видели, когда б смотрели из другой сигареты, не уставая задумываться о том, кто мы теперь, раз мы тут, а не там, откуда смотрим на самом деле, – нам тогда, когда не выпендриваемся, оченно видно, что девочка снизу, держится за то-онюсенькую тесемку, сколь бы на высоте себя не считала (полагая, что она НА шаре, в то время, как когда б не выпендривалась, поняла бы, что ПОД).

Шару польза от нее, в принципе, есть кое-какая. Не может от любой хуйни пользы не быть, как и счастья (см. ДИ-ДЖЕЙ ГРУВ «Счастье есть» (Прим. Сквор.)). Она, девочка, ведь не дух бестелесный; покамест, во всяком случае. Посему тянет к земле пустотелую круглую птицу, а с физикой дружен кто, так тому оченно видно, что вся сила, ибо вес вам не масса, а сила, именно что, приложена слабенькой, в сущности, как и все они, девочкой к самому горлышку дерзновенного того, на кого если сверху смотреть, что нам не дано от Природы, так тот – спираль как бы.

Но шар – мужик. Он вытерпит. Вынесет из любой преисподней, хоть лоб себе расшиби. Кто?

Это мы ведь все об одном только шаре столько уже говорим, а ведь шар – это все: небо, земля, океан и небесные СФЁРЫ.

Впрочем, если вы наблюдательная читательница, то ты уже, наверное, отсекла, когда впервые появился второй. Знаешь когда?

А спонтанно с девицей нахальной! Единовременно, блин. Как только она, девочка, появилась, так сразу НА шаре! Это потом поняли мы, что она в заблужденьи великом. Но появилась то НА! Никак не иначе. А коли НА, так нате и второй шар, второй из всех, в себя же все шары и вмещающий, вместе с первым, и пребывающий ими и иже с ними, шарами, а шар – это все...

Но второй, он же первый, не пустотелый, хоть и одно и то же они. Второй все же твердый; внутри корпускулы у которых решетка прочней (не поможет пилочка в хлебе (см. что-нибудь про пиратов, тюрьмы и приключения (прим. Сквор.))). А тот, что гавчет и летает, будучи уже едва различимой точкой, если мы не обманываем себя и продолжаем видеть реально, – тот корпускулами послабже. Что они у него? Так, воздух...

И так всегда. Если девочка хочет НА, то тут корпускулы, привлекшего её шара, не последнюю роль играют, да только роль то у всех одна. Все – шары. Даже те же самые девочки, каковые столь правы, когда они утверждают, ибо знают они априорно; чтоб на шар, чьи корпускулы – воздух, как следует опереться, надо самой слишком духовной быть, а иначе только висеть в пустоте, уцепясь за тесемочку...

Расстояния тоже имеют значения, потому как если очень свысока смотреть, то шар да, возможно он и спираль, которой не видим, но представить можем заведомо все. А если сигаретами ты не вышел, вследствие чего, хоть и сверху, глядишь, да сам не на высоте, если совесть иметь и по ней сказать, то видишь, что он какой-то не круг нам вовсе, но купол, каким бы мы его, купол, видели, ежели б опять-таки сверху смотрели. Неужели?

Ну, а как?! Определенно, ежели б мы смотрели не сверху, а сбоку, то видели б треугольник пузатый. А ежели б снизу, то воронку, нависшую над нами не тем концом, которым ее, воронку, обычно в бутылку суют, если горлышко слишком узенькое (девочка какая-нибудь слишком долго на тесемке висела – вот и пережала чуток). Мы бы боялись упасть в нее вниз запрокинутой во взгляде своем на нее головой, каковая, кстати сказать, тоже шар, пока мы дети, и не устаем рисовать себе подобных в истинном свете, хоть и несколько схематично.

И как раз вертикаль! Низ – это низ, а верх – это верх. У кого так, падение тому не грозит.

 

Хорошая моя, ты спишь ли? Тебе, кажется, вставать в восемь тридцать. Поэтому хватит с тебя на сегодня шаров. А представляешь, и в крови у нас тоже какие-то шарики, тельца всякие... Ужас какой-то! Не слушай меня, чепуху я какую-то говорю. Чепуху чепух. Это просто моя манера кусаться...

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой Коля Лене дарит цветок.

 

Коля. Маленький. Лет десяти. На цыпочках. Подкрадывается к мамке. Смотрит, как спит, полуголая... Та сквозь сон: «Как не стыдно!», и вялая вся. С кухни отец: «Николай Николаич, завтрак готов! В школу опоздаешь!»

Самодовольный, что из сыновнего имени следует наблюдательным, опытным и пытливым. Очень худой. Комплекс, следовательно.

Днем Коля домой спешит во всю прыть. Знает он, чисто там: на ковре ни пылинки, стол накрыт, белая скатерть, фужеры, как они, кажется ему, называются, если он ничего не перепутал, что для десяти лет в нормы пределах (чертогах (см. что-нибудь про гномов и братьев Гримм. (Прим. Сквор.))).

Праздник! Папа Коля с цветками возится; преподносит супруге, словно медведя на охоте убил. На тебе, мол, цветочки, с праздничком, единственная моя как бы вот какой я у тебя сильный, смелый и мужественный, и сын моё имя носит. Вон какой Николай Николаич у нас веснушчатый, как у чайника дно, как звездное небо, когда б оно белое было, а рыжими – звезды.

Гости и шум. Ночью, в соседней комнате, колина мама, как резаный поросенок. Отец, как долдон: «Ленка! Ленка! Перевернись на животик, зайка!»

Проходит время. Коля идет по весенней улице и обретает дар красноречия, случайно, и как потом оказывается напрасно (см. А. С. Пушкин «Стихи», любое издание (Прим. Сквор.)), увидав на соседней улице некую первую Ленку, подсознательно конечно, но уже желая видеть её резаным поросенком. Наследственность. Но сначала цветок. Вот и дарит. Она берет. Цветки – диковинка. Вот оно как, оказывается. Спасибо тебе, Коля. Значит мама моя, думает Ленка, это не то, чтоб уж прямо и бог мне и царь, – а всем цветки дарят, чтоб мы потом вдохновенней визжали. Вот и я стала взрослой. Но ты, Коля, продолжай в том же духе: дари, дари, я все приму, все стерплю, потому что я, Коля, тебя тоже люблю. Чего поделать? Жизнь.

Да, дорога у всех кривая, да только мы – шары воздушные. Нам дороги и вовсе нет, потому что мы полетим.

Выходит, однако, срок. Все-таки, что ни говори, это было вранье. Никто не летал. Никто не был шаром. Ленка давала, Коля брал. Коля давал, Ленка брала. А как иначе. Ежели б они одновременно давали, то кто б принимал? Ежель б напротив, всегда брали бы оба, – в какие ворота?! Но... к чести сказать, всегда цветок при этом. Шары – дело хорошее, а цветок все же в большей степени символичен; более он располагает девочку к ощущению счастья. Пьер Ришар – это очень клево, смешно, но Жерар Депардье – это зато серьезно.

И стал Коля другой Лене цветок дарить. Форма цветка изменилася также. Цвет тоже поменялся и марка автомобиля. Номер лишь трудноопределим, потому что слишком стремителен диск. У счетчика, например. Например, у спортсмена, когда он кидает. Летит далеко довольно, но все же не шарик. До него ещё дорасти, то есть докинуть, то есть докидать.

Вновь дарит Коля Лене цветок. Вновь думает Лена, подозревая уже, конечно, что она не одна на свете; что, прямо скажем, не Клеопатра, каковых тоже немало, а что уже о Еленах-то скажешь. Их много. Одна другой краше.

Но... все ж таки принимает цветок, полагая, что уж явно не впервой ему общение со всяко разными ленами, а сила сильная и мужская в нем велика настолько, что продолжает все в одну и ту же дуду: цветки то есть дарит. Потому и принимает. И все довольны. Оба правильно рассчитали. Оба потом с удовольствием, а поскольку уже не дети и, как я уже говорил, не впервой, то удовольствие ещё круче, потому что с такой примитивной, в сущности, горчинкой, блядь, которую так все превозносят и (хлебом их не корми!) норовят какой-то из этого пафос устроить. Не думают друг о друге. Но Коля дарит, Лена берет. Лена берет, Коля дарит. Любят они друга друга. Заводят плюшевых медведей, возвращаются в детство. Их туда не зовут. Скитаются по детству бездомные, голодные, совершенно ни к городу, ни к селу.

Лена тогда, наконец, внезапно выгоду извлекает, то есть находит-таки повод поплакать и поскандалить, а то Счастье затянулось чего-то, подустала она. Вот и последний день. Последний цветок. Последняя резаная свинья. Последний совместный долдон. Ути-пуси. Утром опять Николаю в дорогу. Только до Р. не дотягивает по-прежнему. Да он уж и так придрочился. Это мама у него дура... И папа долдон.

И бредет по своей дурацкой кривой, уже ничего не желая, постепенно превращаяся в шар. И вдруг – добрый вечер! Японские водолазы штурмуют новые бастионы! Как звать-то тебя, красавица? Еленою я нареченная... И глазки – хлоп! – вниз... Опытная.

Вполне естественный, и, к сожалению, по-прежнему приятный холодок. Конфетку хочешь, Леночка? Нет, я не хочу конфетку. Я сладкое не очень люблю. Я хочу цветочек, а?..

Нет у меня цветочков. Только цветки одни. Вот, на тебе! Вот тебе и раз. Первый... И в первом круге. Давай-ка вместе кружиться! Идет?

Хорошо. О'кейно. Согласная я. В принципе, так и случиться было должно. Не могло быть иначе. Ты заебан, я заебалась по жизни не меньше, – согласна я, давай вместе кружиться, постепенно вверх подымаясь, потому как вдруг это и впрямь Оно, спираль то бишь, нет? Вдруг?..

Ах, как ты, Леночка, хороша! Хочешь, я тебе каждый день буду цветки дарить?

Да. Очень. Дари мне. Люби меня. Не бойся, что мне надоест. Мне, веришь ли, после каждого нового цветка, следующего ещё больше желаться будет. Веришь, нет?..

Как тебе не верить, Леночка моя, единственная моя девочка (по губам, по губам меня! (Прим. Сквор.))!.. И мне не надоест никогда дарить тебе, любить тебя, мечтать о тебе же, лежа рядом с тобою же, любимая моя приемщица однообразных даров! Светило мое, Елена Святая, самая премудрая моя! Да здравствуй ты! Бело ли небо, рыжи ли звезды, или и пусть даже будет все как у людей, не устану тебе я дарить цветок, и танцевать до утра я с тобой не устану (сл. соответственную песню в исполнении Алены Апиной. (Прим. Сквор.)), и великий поэт-символист Александр Блок напишет о нас стишок:

 

...и повторится все, как встарь:

Коля Лене дарит цветок...

 

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой точки зрения...

 

Это любая совокупность. Потому что предметов нет. Их и быть не могло. В незапамятные времена стремились к простоте, как и поныне – оттого и не помнят о них ничего. Всегда одно и то же.

Дум-дум-дум – стучится одна и та же капля в одно и то же жестяное ведро. Веер. Что веер-то? Так, ничего. Навеяло ветром. Как будто растения мы, – беременеем, сами не ведая от кого, а о «зачем» уж давно перестали задумкаться. И вообще, всем заткнуться пора! Что вам, дыр мало, ложбин, лощин, пещерок, сводчатых потолков?..

Что холодно, так то – правда, потому что это просто и всем понятно. Когда жарко, то тоже всем. Никому скоро не хочется плакать. Будем плавать и далее в сентиментальных прудах. А кого бесплатное творчество не устроит, того можем водолазом оформить. Будете при деле.

А ежель по вероисповеданию вы буддист, тогда дело вам это любимое даже будет, потому что вам все равно.

Можете записаться на курсы буддистов. Мы организовали их, чтобы несколько процесс упорядочить, и чтоб всем лучше жилось. Чтоб более длилось то сомнительное, что каждый приобретет, если будет прилежно учиться.

Я очень хочу увидеть. Я очень хочу на кухню к тебе. Я очень к тебе... напроситься на чай. Но совесть-то надо иметь! Да? И, например, не иметь кроме совести ничего.

А что чай? Обмен зрения точками. Обман такового же. Сигареты – палочки. Сигареты – пулеметы. Слова, слова, слова. Мой ход – твой ход... Но не в том смысле, что одно и то же, как капля в жестяное ведро, а идея очередности.

Вот, казалось бы, точки зрения. Они разные, если на секунду забыть, что я себе всё придумал. Так забыть – нехитро. Но хорошо ли быть хитрым? Но в данном случае, это ведь и не хитрость вроде, а просто вера в то, что мир шире, чем моё восприятие.

Но он не шире. Убийственно не шире, потому что это Я предполагаю, что он может быть шире. И это Я предполагаю его гипотетические горизонты, которых видеть мне не дано. Но я вижу их, потому что мы видим все, что предполагаем. Предположение – это и есть зрение. И потому, сколь ни необозримы пространства, наличие каковых ПРЕДПОЛАГАЕМ мы за пределами своего восприятия, – это всегда будет точка. Потому что все же не видим мы, а выдумываем, что, в свою очередь, вполне очевидно.

Человеческий язык в значении language – это сеть на морского крупного зверя, потому как это пчелиные соты, которые заполнять не нам. Мы ж не пчелы, нет? Кроме того, – это вектор, то бишь луч, имеющий сотовое строение. Слово «господи» – чаще всего обращение, но на самом деле на другой частоте оно идентично слову «блядь», но не в Существующей роли; то есть, когда искомое «блядь» – не существительное, а синтаксический артикль. Пример: Я, блядь, и без вас все знаю.

Но это хуйня, потому что это не того пример, чего хочу показать. Это пример, когда «блядь» – артикль. А вот пример, когда ИДЕНТИЧНОСТЬ: Блядь, ну когда же это все кончится?! = Господи, ну когда же все это, наконец, начнется?!

Из конца в конец. Сигареты. Цветы. Шарики. Точки зрения. Но с другой стороны... Но с другой точки зрения... Дает ли нам это право? Какое? Никакого права я не имею. Имею я только совесть, каковая есть сигнификат, потому что совесть – это вам не стол и не стул, и сердце – не камень. (См. Лингвистический энциклопедический словарь, любой. Д – денотат. С – сигнификат. Там вам и будут ключи. (Прим. Сквор.))

Если СОВЕСТЬ, что аксиома, – сигнификат, то это то же самое, что ЛЮБОВЬ, потому что ЛЮБОВЬ тоже сигнификат. Одна и та же капля снова в одно и то же жестяное ведро. Но вот парадокс! КАПЛЯ – это тоже ЛЮБОВЬ, только завуалированная (как невеста (Прим. Сквор.)), потому что только на первый взгляд КАПЛЯ есть денотат, но на самом деле она все-таки не предмет, потому что КАПЛЯ (невеста Любви) – не ПРЕДМЕТ, но ИДЕЯ деления ЦЕЛОГО на отдельные ЧАСТИ. Да и сам ПРЕДМЕТ – сигнификат. Он – Любовь...

С другой стороны, сколь много бы не существовало точек зрения на один и тот же предмет, (но уже в его, предмета, сигнификативном значении, как, например, в конструкциях типа «предмет дискуссии» (в то время, как в конструкции «предмет обожания» денотативность со всей очевидностью возрастает, причем до совершенно неприличных размеров, потому как, если речь идет о Женщине, то с этической точки зрения – это вовсе вам не предмет, а прямо-таки ШТУЧКА), они, точки зрения, не становятся от этого океаном общечеловеческого мышления, а вот капли, последовательно собранные в подручный резервуар, уж если и не океаном становятся, так уж прудом наверняка!

А капля капель вот, например, что? Она же одна, и ведро одно. Верно? Одна и та же Невеста Любви в одно и то же Ведро. А когда целый пруд, то это как по трупам ходить.

Меня столько раз от не хуя делать спрашивали, как жить – и хоть бы хны мне! Но лишь когда договорились с тобой до того, что спросила об этом же самом ты, совсем потерял веру в собственную я мужественность. Не знаю я ответа на этот вопрос. Со мной жить нельзя – с точки зрения ЖИТЬ. (Обойдемся на сей раз без антонимов.) Но со мной можно жить с точки зрения СВЕРХ. Но это слишком быстро. Я бы даже осмелюлюсь (не опечатка! (Прим. Сквор.)), что слишком быстро, то есть все гармонично: коли СВЕРХ, так УЛЬТРА в то же ведро, из какой сигареты ни посмотри. Много пластов. И точек зрения немало, да и наличие их само по себе – штука неМАЛОважная.

Но, с другой стороны, это со мной нельзя жить сейчас, когда я до этого жил не то, чтобы С другой, но ею. А теперь не живу. И потому со мной нельзя. Ибо там, где со мной, – там нет ничего. И меня там нет. Я там и не бываю даже, не то, чтобы живу. Нет, не живу. Я нигде не живу, но при этом живчик я иногда, то есть порою очень складно журчу. А вот если бы я складно звонил, то был бы я звенящих куполов властелин, и жил при монастыре; харчевался бы там и имел ночлег, а когда бы его имел, то совесть бы до утра отпускала (такие кренделя, что ой-ёй-ёй!), превращаяся (совесть то бишь мутировала бы) в желаемые тобою мне сны. Но я и там не живу (в монастыре нет, не живу и там). Потому что, наверно, я льщу себе, когда говорю, что живчик я иногда, потому что все-таки не так уж я и складно звоню. Да и ты ведь тоже не домохозяйка там какая-нибудь, – надо аналитический ум иметь, чтоб вычислить, когда ты там пребываешь, в доме своем. А я же не аналитик какой-нибудь там (тем более там, где ты: настоящая, а не та, какая со мной разговаривает, когда таки вычисляю время набора цифр), и часто звоню невпопад.

Но с другой сигареты иной открывается вид. Я ведь тоже иной, а не тот, с кем ты говоришь, когда думаешь, что ты говоришь со мной, а с тобой говорю я. Потому что я – это же со всей очевидностью ты, сделавшая на балконе второго этаже (метро «Домодедовская») рискованное, на мой взгляд, допущение о тогда ещё гипотетическом существовании ещё одного объекта, ранее почему-то ни разу не встречавшегося тебе в необъятных просторах твоего внутреннего мира.

Так и я. Не удивлюсь, если мой двойник, существующий внутри той тебя, каковой ты внутри меня существуешь, не имеет рук, ног, головы и крыши над ней, потому как те руки, ноги и крышу, которые я ощущаю как свои собственные, ты, существующее внутри меня Чудо, воспринимаешь эти мои доступные твоему непосредственному видению части тела как явно принадлежащие не тебе, а мне; а тобой, Чудом, не ощущаемые. А ежель не ощущаешь ты руки, ноги мои и, извините за выражение, сердце мое, как не то, чтоб тебе не принадлежащее, но не ощущаемое, как свое собственное, – так откуда ж можешь ты знать, как можешь быть уверена ты, что то, что ты интерпретируешь, как мои конечности – это они и есть, а не фантом, игра воображения твоего! Ты и не знаешь. Ты и спрашиваешь, как жить.

Но с другой стороны, это не Ты собственно спрашиваешь, а спрашиваешь меня ты, что внутри у меня, а та Ты, что снаружи, неведома мне. Той тебя я не знаю. Настолько ровно не знаю, как неведомо мне собственное моё ЗАВТРА.

Но! Зато я хорошо помню ВЧЕРА. Неподробно, как следовало бы, чтобы оно было сегоднем, а именно как ВЧЕРА. ПОЗАВЧЕРА же было удачней, потому что у меня внутри все очень позитивно сложилось. Мне явилась галлюцинация дивная: твое поздравление меня с днем рождения.

Я знаю точно, что, конечно же, ложь, потому как ничего знать точно нельзя, что уж кого-кого, а тебя, спроси я, как ты сама считаешь, галлюцинация ты моя или нет, – ответишь ты «да». А ежель ответ твой «нет» – так это одно и то же. Достаточно моего вопроса.

Нет, недостаточно. Одной невесты любви не хватает до присвоения воде во всех ее, блядь, лексико-семантических вариантах статуса океана. Не хватает одного. Того, о чем, как только скажу, так сразу и хватит (и сейчас-то по грудь уже, а тогда уже под воду уйду)! Не хватает того, чтобы вспомнить, как ты сегодня сказала во мне, в телефонную трубку, в самое ухо, в мозг, извините, – это на тему «хорошо там, где нас нет», что чем больше, мол, людей скапливается в одном месте, тем меньше вокруг остается хорошего.

Отсюда вывод: хорошо только в космосе, но его существованье сомнительно. Не ослабевает лишь интерес. А интерес что? Он к чему?..

Кстати о символике. Во-первых, предыдущая глава, кончалась следующей констатацией: Александр Блок – поэт-символист и завуалированной (подобно тому, как Капля – Невеста Любви, что, в свою очередь, подобно, но уже с синтаксической точки зрения, тому, что Александр Блок – поэт-символист), скрытой, иначе глаголя, апелляцией к Фридриху Ницше (недаром я как раз сейчас роман «Подросток» читаю) и его концепции Вечного Возвращения. А во-вторых, этих самых, блин, точек зрения желто-бычьих осталося в моей коробке семь штук, как я вижу. Сейчас я закончу, и выкурю одну из них. её порядковый номер будет, с одной стороны, первый, как круг солженицынский, потому как выкурю я потом ещё и еще; но, с другой стороны, как только я выкурю ее, казалось бы, первую, так и сразу их останется шесть, – стало быть, исчезнет не первая, а таки седьмая. Их останется шесть, не боюсь повторений. А всего у меня было пять... Не сигарет, чтоб меня! (Это, в-третьих...)

 

 

ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой я разглагольствую (а как это иначе назвать?) о Вечном Несовершении.

 

Николай Васильевич Гоголь, родившийся, если не изменяет мне память (а если изменяет – то всё!), в одна тысячка восемь сотенок ноль девятка году, подобно которому, очевидно от нечего делать уцепившемуся за пушкинскую идею написать роман, в каковом прошла б перед тысячами интеллигентных, умеющих читать глаз вся Рассея без прикрас, не краснея, как профессиональная стриптизерша, поступил и я по совету Екатерины Александровны Живовой, выцепившей из потока моей шизофренической речи некое сочетание словесов и обратившей моё рассеянное по обыкновенью вниманье на то, что сие, де, название неплохое для нового романа, каковое название вам известно уже, – как известно, опять же, создал на страницах своего, в свою очередь, романа-путешествия, как это принято маркировать у филологов, «Счастье есть», бессмертный образ господина Манилова, отца двух ещё более персонажей (имена чего стоят! Ты погляди!) Фемистоклюса и АлкИда. Об отце Николай-Николаича, чье вечное цветкодарение воспел позже поэт-символист Александр Простой-Механизм, на страницах «Счастье есть» вы ничего не найдете. Не найдете вы ничего о нем и у Константина Симонова в его «Живых и мертвых». Но вот зато у меня в «Душе и навыках» сейчас найдете. Вот вам неинтересная правда: нет, не токмо Обломову, помимо двух вышеназванных, но и Н.Н., что вечно дарит Лене цветок, Манилов – отец. Он плодовит был.

Бывало в год по тысяче детей приносил золотом. В бумажных деньгах и ценных бумагах до двух иной раз доходило. Тысяч-то... Во как!

И Нехлюдова породил Манилов (см. «Воскресение» пера графа Льва Николаевича (Прим. Сквор.)). И Левина, который не хотел жениться на Кити, пока та его не успокоила как следует (см. «Анна Каренина» крыла графа Льва Николаевича да «Новые праздники» покорной слуги (Прим. Сквор.)). А то ишь, чего удумали – «я, де, Вас недостоин, сударыня дорогая!» Да как говорится такое?! А так, блядь, и говорится. Сплошь и рядышком (сл. Раймонд Паулюс и детский хор «Кукушечка»; песня про то, что «...бабушка рядышком с дедушкОй» (Прим. Сквор.)).

Я вот часто, чего мне таить греха – все равно высунется рано он или поздно, думаю, почему так все происходит. Не потому ли, что при позыве на действие слишком многие точки зренья учитываются? Самопроизвольно. Откуда в мыслителях такая тупая уверенность в существовании иных точек зрения, кроме их собственной? Почему не устают полагать что-либо за своими пределами? И как же в этаком случае хватает наглости растекаться по древам мыселками о том, что, мол, легко ли или трудно представить себе, то есть возможно или невозможно ли в принципе, – бесконечность?! И добавлять, что это как посмотреть!!!

Чудеса – это что такое? Это несомненное обогащение наших пределов.

Иначе глаголя, любое чудо есть чудо завоевания новых земель, расширение внутренних территорий. У новоиспеченного классика г-на Пелевина это есть в образах «милой его сердцу Внутренней Монголии». За это его я люблю и не люблю, конечно же, тоже, потому как я кроме него единственный, кто все его опубликованные идеи самостоятельно и задолго до в своей голове носил. Мне не обидно. Кроме прочего, у него все подано в такой легкой форме, что многим это будет понятно.

А я же писатель сложный и элитарный. Мысли мои хоть и с золотом наперевес, да токмо банк мой не найти ни в каком каталоге. Зачем так все устроил я, что Пелевин, скажем, это не я, а он? Как же я деструктивен, бля. Неприятно.

Смотрел два дня на цветок на обоях. Часа два. У меня бабушка глохнет и глохнет беспрестанно – причины тому самые естественные: «не-радость». И вот слишком громкий от этого телевизор. Они с бабушкой работают в паре над моим охуением.

Оно, моё охуение, есть высшая цель для их с Телевизором творческих эксперИметров. Помню я, как сейчас, лежу, смотрю на цветок, размышляю о Вечном Несовершении на материале русской литературы, что, в принципе, мне не оченно свойственно; думаю, что вот, к примеру, образ Манилова – это, собственно говоря, образ автора, то есть Николая Василича, потому как, хули он романы писал, вместо того, чтобы реально действовать! Был он, как я. Уподоблен не только в том, что послушался Пушкина, как и я с Екатерины Живовой на ус намотал, но и в том, что не шел на контакты с женщинами, спал сидя, и даже то малое, то бишь Литературу, что ему удавалось иной раз совершить, норовил всегда уничтожить. А на протяжении всех этих моих размышлений с остекленелым взглядом, устремленным, в свою очередь, на обойный цветок, бабушка с телевизором в меня стреляли изо всех своих сил-пулеметов передачей-очередью о Депрессии, блядь. Два часа профессионалы о ней пиздели, а потом некая дама, наверное, не очень красивая или просто очень несчастная, взяла так и заявила, что, мол, нет спасения, ежели вам хуево; молитесь, мол, тогда быть может; ...если искренне верить, что в состоянии депрессии, в принципе исключено, но, мол, молитесь-ка, все равно – вдруг получится! Молитесь-ка все равно... Все равно, что не молитесь...

Я лежу и думаю, если я сделаю то-то и то-то, сколько тогда вариантов её реакции? Вдруг она не так и не то, что я хочу от нее? А как право иметь хотеть чего-либо не от себя? Так ведь нельзя? Можно ведь только от себя хотеть? А она – не Я ли в какой-то степени? Катя считает, что она – не я. Но я не уверена...

Да и сама Катя – это тоже не факт, что Катя, а не внутренний мой объект, маркированный как советчик. Эта Катя живет во мне, как кукла Барби, со своим домиком, стиральной машиной, кухней, на которой я так люблю пить кофе, ради чего даже представляю себе, будто я преодолеваю известное расстояние на метро и пешком, с мамой Марией Николавной, но только почему-то без Кена. Это почему, интересно? Я что ль ей жизнь порчу? Ничего я ей не порчу. Ну, пью вот кофе ее, но и она тоже ко мне в гости заходит. Из правого полушария в левое на поезде ездит...

Зачем все так ярко? Мне солнце такое нельзя. Когда оно светит мне прямо в глаза, как, например, в пятницу, когда я шел отдавать долги, то на секунду все увиделось мне в настоящем виде (см. Н. В. Гоголь «Невский проспект» (Прим. Сквор.)): белое-белое, полное отсутствие чего бы то ни было, повсеместное нихуЯ.

Первое, что увидел после очередного прозрения – собака, марки «Спаниель». Женщина затем проступила. Я в ней постарался как можно быстрее узнать ту, которой я денег должен... Был. Сейчас-то уж рассчитались. То есть нет, не сейчас, а тогда, после солнца-выколи-глаз...

Решительно. Никогда ничего не происходило. Хорошо там, где нас нет. Любовь, это когда нет шансов, так что ли?..

А если они, шансы, есть, тогда как не поразмышлять, глядя на обойный цветок, ТО ли это, по большому счету, за каковой, большой то бишь, что бы такое бы посчитать. Если слонов, то насколько это быстрей в плане наступления сна, чем верблюдов? Если женщин, то слишком мало, хотя с кем сравнить, но, так или иначе, из них слишком быстро образуется круг. И дырявый бегает глаз (проклятое смелое Солнце!) от первой к последней, назад, обратно вперед, к последней опять. Круг, круг, круг... Наступает сон, но оттуда решительно нечего извлечь, потому что не положено. Или уже востребовал кто, подло именем моим овладев? Мне не положено ничего совершать. Я круглый. Я шар. Почему я придумал себя воздушным?..

Сигарету мне, сигарету! (см. А. С. Грибоедов «Горе от ума» (Прим. Сквор.))

 

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой Жизнь проявляет себя через Смерть,

что скучно, но несомненно. Хотя бы даже и в скуке своей.

 

Город был мастеров. Мышь была величиною с кота. Заяц волку семерых детей нарожал, но их одним ударом Портняжка. На рукавичку медведь наступил. Мышь теперь без хвоста – Пирогов ампутировал, потому что изобретение гипса ещё впереди. Чтобы сохранился природный баланс; дабы не стала мышь, за счет отсутствующего с недавних пор, но навеки, хвоста, менее какой Кисы, решено было котам всем соответственную мышиному хвосту телочасть купировать на манер собак-фокстерьеров.

С котятами-то легко, но вот взрослые подняли бунт. Кошачий бунт, – под таким названием и вошла в Историю эта история. Это как когда зимою морозы, а ботиночки на тонкой подошве, то некоторые надевают по два носка: один на другой. Так и с историями. Слишком холодно просто.

Завязались уличные бои. Мыши давай хвататься за пики, а Коты в ямы их всех до одной. Мышиную королевну в яму не стали, – на смех подняли. Так и висела она, грешная, на смеху три недели. А там уж ступила на двор восемнадцатая, девятнадцатая там, а здесь и вовсе двадцать шестая, весна. Мышь не стали снимать. Сожгли, аки Кострому, ребятишки. Радости было...

Коля более всех радовался, чтобы никто не принял его за мессию. Ему тогда ещё боязно было на своем настоять, – он смешался с толпой. Но взрослые заметили неискренность в поведении – слишком уж громко смеялся. Так от души не бывает.

Повалили на черный от весны снег, лицом в лужу, будто он не Коля, а курочка, чтобы пил, пил все грехи человяческие (не опечатка! (Прим. Сквор.)), чтобы до дна, а то не будет весны. А где весны нет, там и цветки не растут, а где они не растут – там конец человечеству, но не потому, что мир, де, спасет Красота, а что она, Красота, е, как не цветки, – а потому там конец человечеству, где цветки не растут, что нечего дарить будет ленам; те перестанут визжать, а значит и деторождение прекратится.

И что вы думаете, сидела она, Лена, действителькно (Не опечатка! (Прим. Сквор.)) у окошка, зырила во все зенки на родное село. Вдруг, – тук-тук в левую ставенку. Глядь, – что там?, – а там курочка, блядь. В крови вся. И цветочек в зубах у ея. Алый он, роза он.

Сердце ленкино прыг до самого потолка! Еле поймала, а то бы разбилось об пол, пришлось бы звать Котофея, чтобы слизал, – не пропадать же добру.

– Коля, ты ли? – вопрос.

– Нет, курочка я теперь, но и Коля тоже, только куриный бог… – ответ.

– Как странно. Миленький мой, любимый, как же спать-то я с тобой буду – не тот ведь размер, да и вообще искать – не найдешь! А какая ж это любовь без совместного сновиденья?

– Ничего, Еленка моя! Зато прежде, когда человеком был, так всё цветки я дарил тебе и сестрам твоим, ибо не первая ты у меня, прости, конечно. Теперь же – я право имею не только что на цветки, но на ЦВЕТОЧКИ. Да и это тоже цветочки все, а скоро я тебе весь мир подарю, новый и дивный, как у Олдоса Хаксли или Шекспира.

– Побожись!

– Вот-те крест!..

– Что могу сделать я со своей, ленушкиной, стороны?

– Оставь без сожалений сторону свою! Встань на мою, ибо только так мир может подарком стать! Прости за пафос глупую курицу!

– То есть?..

– Стань мной, каким прежде я был: не курицею, но Колей! Подари мне, какой я сейчас, кура-кулема, цветок тогда, если сумеешь стать Мною прежним во всем объеме, и о, тогда увидишь, что будет. Точней я увижу… тобой...

– Когда?

– А как выдастся тебе первый же трудный день, так вечером и случится... Теперь прощай. Не бойся, прощай. Прощай, как и я простил на снегу... Прощай...

 

Когда жизнь проявляет себя через смерть, так это ведь проще пареной репы. Всегда через противоположность все. Одна команда в синих футболках, другая в зеленых. Ворота друг против друга, но собственной воли они лишены.

 

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой речь пойдет о квадратах.

 

Меня зовут Речь. Я девочка. Я склоненная в третьем. Но не в круге, который, кстати сказать, в своем варианте шара, то есть в объеме, есть любая фигура в движеньи вокруг своей произвольной оси. Если движение, – всегда круг, всегда шар. Кроме шара нет ничего. Но он во мне, потому что я Речь. Все во мне. Даже дело.

Я родилась в незапамятные, а, следовательно, – малоинтересные времена, иначе б их помнили. Я девочка в рамках мною же установленных законов. Это как НОЧЬ, МЫШЬ, РОЖЬ, МОКОШЬ – все это сестры мои; точнее, все это я одна. Безмерно я одинока.

Есть, конечно, Язык, но он мне не супруг. У него полно дел, и он слишком предан другим значениям. Он и часть иных тел, и способ коммуникации, и только на нем я ведусь.

Аз же без него есмь МОЛЧАНИЕ, но оно иногда говорит. Так выходит, что я одинока. Язык мой шатается неизвестно где, вместо того, чтоб любить меня и плодить новые человеческие слова.

Мне, Речери, всегда плохо. А до поры, пока не наступили незапомнившиеся никому серые, в сущности, времена, меня содержали в клетке, как дикую зверь. Но это выяснилось позже. ещё ж позже стало понятно, что это я сама себя там держала. В рамках себя самоей, потому что клетка – лишь часть моя, невеста любви, капелька моего океана, который тоже во мне, тоже шар.

Существуют квадраты. Я не человек, и потому мне точно это известно. И уж, конечно, я не Сократ, хотя Сократ – это я, ибо это ИМЯ его.

У квадратов есть площади и длины сторон, но нет у них толщины, потому что их не существует. В пространстве во всяком случае. Они, квадраты, существуют только во мне, но вот я зато существую в пространстве, а пространство, понятное дело, существует во мне, ибо имя мне Речь, а все прочее в мире – слова.

Коли я существую в пространстве, а пространство существует во мне, – я не только Речь, но и Точка, существующая в двух ипостасях: точка-слово и точка-дело. Но вторая ипостась не всякому может быть воочию явлена, потому что времени нет, потому что ничего нет, кроме меня, а я есть точка, – во мне не может быть времени. Имя мне Речь.

В конце концов, решительно все – одно и то же жестяное ведро: квадрат ли вокруг оси, Сократ ли – все останется шаром и внутри него на вечные веки, которых нет, потому что самая большая величина – все одно является Точкой, что исключает существованье времен. Есть во мне будущее, есть прошлое, настоящее также, – но все они ложные, потому что существуют во мне, а я ЛОЖЬ, склоненная в третьем.

Можно, казалось бы, возразить: как же, мол, Солнце, Телефон, Телевизор и Календарь, – но возразить нельзя, потому что я не Сократ, вследствие чего знаю всё. Ядом меня не возьмешь, подобно тому как вытягивание себя самого из болота за волосы – это ФИШКА, а ФИШКА есть СЛОВО, то есть часть меня, малая толика, капля, невеста моей вечной любви, которая, в свою очередь, точка. И будущего не будет нигде никогда.

Пусть Ты ему говоришь шутки ради, как принято во мне говорить «полушутя-полусерьезно», чтобы Он никогда не говорил «никогда», но ты ведь умная девочка, и понимаешь, что это всего лишь круг, он же вектор, имеющий сотовое строение, а коли ты – девочка, тебя нет, потому что есть только Речь, а Речь – это я. И я есть. А тебя нет, потому что ты только СЛОВО.

А Его тем более нет, не мечтай, да и как бы мечтала ты, когда тебя нет. С ним ещё проще, чем с тобой, потому как он – слово-мужчина, у него на одну хромосому меньше, поэтому никаких сентиментальных прудов, никаких бригантин... Сугубо. На общих основаниях с Телефоном и Календарем, с Колодцем и Маятником.

Смотри, слово-девочка, я покажу тебе самый главный в этой главе квадрат:

Манилов Николай Николаевич, 0000 – 0000 гг. Расстрелян психиатрами по обвинению в неизлечимости ещё в рамках отца своего, Гурина Юрия Сергеевича, весной 1972-го года.

 

О чем вообще теперь я могу идти?..

 

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Совесть, Любовь и Капля делят между

собой мельницу, дом и кота в сапогах.

 

И действительно делят. Им трудно, потому что все уважают друг друга, но не делить при этом не могут, потому что весьма и весьма легковерны. Папа-долдон-мама-дура им объяснили, что мир – это, мол, то-то и то-то, они и верят. Чувствуют, что-то не так. Не срастаются швы, не затягиваются раны никак, но нет, усомниться не в силах. Такая модель. Есть предел механизму. И совесть продолжает свой бенефис. Совесть моя – неуместная сука! Чтобы ты сдохла, желаю тебе заебавшийся я! Думаю, что Хорошая тоже б меня поддержала...

Во всяком случае, если б совести у меня таки не было, и давно бы уж с ней, как люди. Но мы очевидно не люди. Потому мне неоткуда ждать поддержки.

Вроде Любовь и Капля не возражали бы против того, чтобы Совести дом отошел ввиду деляемого (Не опечатка! (Прим. Сквор.)) наследства, да она сама не берет. Есть она и есть. Не в силах не быть. Не может. Счастье она в этом случае, очевидно. (Если помните цепь размышлений, то и вранье все тогда, потому что никто ничего не видит и видеть не может. Могут все только смотреть. Зырить, как Ленка из своего чертового окна на родное село. Ишь, как выпучилась, дура!)

Совести отсудили кота в сапогах. Продолжили далее спор. Любовь начала скандалить, что ей, мол, дом, потому как Любовь бездомная быть не может. Но Капля ей горячо возражала, привлекая опыт иных Любовей. Дескать, с точки зрения Капли, Любовь и Дом – вещи есть несовместные, потому как Любовь – сигнификат, а Дом денотативен. Они друг друга разрушат, сожрут изнутрей.

Ан нет, Любовь все стоит на своем. Говорит она Капле: «Капля, имей Совесть! Ты сама не менее сигнификативна, чем я!» «Нет», – отвечает Капля: «все-таки менее. Скворцова вон почитай! Не всего конечно, а то невыносимо, а “Душу и навыки”! Там написано все про тебя и меня!»

И давай Любовь Скворцова читать. Она, надо сказать, Любовь – дура, каковых свет не видывал. Читать-то хоть как-то и научили ее, да с выбором у нее плохо. Не отсекает, иначе глаголя, где одно, а где другое, прямо как я совсем, а я – это Речь.

Она, Любовь, давай-ка какой-то совсем не тот текст мой читать. Вычитала она следующее, писанное мною по дурости, с большими амбициями и в возрасте двадцати лет, когда я полагал себя несчастным, блядь, до такой ступени, будто от меня одного жены к хорошим людям уходят (см. Э. Т. А. Гофман «Золотой горшок» (Прим. Сквор.))

А текст вот (дура-любовь! (сл. «Скрипка-лиса» в исполнении бездаря одного (Прим. Сквор.)):

 

Зачем? зачем

спрашиваешь

потемневшая ткань

обмякла

В каждой складочке

твоего платья

живет червячок

личиночка

скоро окрепшие бабочки

унесут тебя вместе с платьем

непонятно куда как скоро

скоро

восковые капельки

на зеркальце в кошельке

смотрите смотрите сюда

 

кто этот глупенький

который вернулся к нам

повернулся бочком

и проходит сквозь скважинку

глубже глубже

глупее

глуше глюкозы самой

галлюцинарус

дрожащее море

зеркальце из кошелька

было расколото вскоре

отражаемой им глубиной

 

В летающем платье

ты проносилась над городом

и в солнце исчезла

и в срок

молодчина моя

 

заснеженный ветер

теряю из виду

мою Семирамиду

 

разбилась о скалы

надменная птица

могла ль не разбиться?

 

И снова нашли меня в море

и снова на берег тянули

викинги воины

иноки воины

Иначе нынче

 

червивое платье

чужой королевы

теперь

волны качают

уже без

принцессы бывшей

Когда я умру,

я вернусь сумасшедший

и пьяный и дерзкий

и словно обдолгий

словом

Зачем? зачем

спрашиваешь

потемневшая ткань обмякла

в каждой складочке

личиночки-бабочки

линии на ладони

ведут непонятно куда

куда?

скоро

скоро

Кружись, сумасшедший,

кружись!

Кыш-кыш, моя мышка,

кыш-кыш уходи!

Изыди и вновь закружись

спираль в голове моей!

Стебель мой детородный,

кружи в синеве!..

 

«Ну вот, видишь», – сказала Любовь: «дом должен принадлежать мне».

– Дура ты, Любовь! – тихо сказала Капля. И жестяное ведро повторило за ней, как будто оно не ведро вовсе даже, но попугай говорящий: «Дура!»

– А дура ты, главным образом, вот почему, – продолжала Капля. Видимо, её пробило на пафос, – Если действительно ты Любовь, а не хуйня околопохотливая, то ничего тебе не может принадлежать! А если вопреки существующему миропорядку ты и приобретешь какую-нибудь недвижимость, то это в известной тебе, Любви, терминологии «апокалипсис» называется.

– Чего? – переспросила Любовь.

– Ничего. Дура ты. Вот чего. Конец света, иначе глаголя. Сечешь?

– Ага. – сказала Любовь.

– Ну и ступай себе с миром! Иди вон, мельницу поверти! Ты же любишь, когда все быстро, сразу, и чтоб так все мельтешило перед глазами, что чуть не дух бы вон из обоих.

– Ага.

– Ну так и не насилуй себе внутреннее свое существо. Иди-иди, поверти, – тебе понравится!

– А дом как же? – не унималась Любовь. – Тебе что ль?

– Какой ещё дом? Мне-то он для чего. Мне вон весь мир дом. Я часть. Я идея себя самой. А ты, кстати, жених мой, ибо аз есмь невеста твоя. Вы, гражданин-секретарь, так и пометьте в заявлении: Капля – невеста Любви; Любовь – каплин жених. Смешно, да? Каплун почти. Правда смешно? – и Капля захохотала.

Тогда из-за бархатной синей портьеры выступил кот в сапогах и прикусил Капле язык. «Сколько с нас за это невольное безобразие?» – спросила овладевшая собою Любовь...

 

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой Онегин участвует в Параде Победы.

 

Надо сказать, что победоносен он в принципе. И всегда был таким. Сколько мы его помним?

А что такое, собственно, долго? Это чувство? Интересно, что об этом думают Лена с Колей? И ещё интересно, способны ли на чувства, а значит и мысли, цветки? Что думает об этом Онегин?

До войны он на кораблях сперва плавал. Сперва юнгой. Предок его, участвовавший в знаменитой Невской битве под воен.руководством Александра Влекомого, уже потом, в качестве вольнонаемного механизма служил на норманской галере фрейдОй.

Но ему, Онегину, память предков поначалу была неписана. Не в смысле, законом неписанным она служила ему за иным неимением, кроме совести, как и я, но просто не была интересна. Отсюда нет необходимости выводы делать, но если очень уж хочется, то слушайте меня предки: работать, работать и ещё раз работать над жизнию всем вам надлежит, чтобы было нам с Онегиным интересно. А то как? И нельзя без вас с одной стороны, а с другой – кто вы нам? Очевидно одно, Метерлинк решительно добрее меня.

Когда упала первая бомба, Онегину было все так же скучно, как и с Татьяной по саду гулять; слушать её милую, но глупую добридЕнь. И лишь когда упала сто восемьдесят первая бомба, за секунду до падения каковой, в нее, бомбу, ударила пуля немецкого снайпера, метившего, надо сказать, Онегину прямо в чакру, что, а именно попадание пули в пролетавшую мимо бомбу, и спасло малоинтересную самому прожигателю жизнь, – о, лишь тогда наконец глупый Онегин позавидовал убиенному им же в мирное, доброе, глупое время Ленскому Вове восемнадцати лет от рОду.

И взялся за ум путешественник хуев. Точней за оружие. Взял его в руки и пошел гадов бить.

Удивлялись все командиры: откуда такой Онегин у них! Не было в его безупречной стрельбе никакого азарта животного. Убивал всех наповал, ни одна пуля не мимо. Все в цель. Но что за цель-то, недоумевал политрук, когда, снова и снова вглядываясь в лицо своего подчиненного, не находил там никаких с лишкОм человеческих гримас; ненависти ли, жажды мЕсти ли, или жажды местИ этих гадов-фашистов поганой метлой с необъятного лона родимой земли, – ничего такого, сколь не пыжился, не усматривал политрук в утонченном лице Онегина.

Убивал фашистов тот наповал, как будто не наповал. Хоть и насмерть всегда,