“Я-1”

 

Клаустрофобическая поэма.

 

 

 

 

"Зачем в твоих словах так много правды для людей?.."

 

Павел Кашин «Пламенный посланник»

 

 

«Всякий писатель - доносчик. А всякая литература - донос. Какой интерес писать книги, если при этом не плюёшь в лицо своим благодетелям?!»

 

Фредерик Бегбедер «99 франков»

 

 

«Зарекалась ворона говна не клевать...»

 

Русская народная поговорка

 

 

«Ты, Ваван, не ищи во всём символического значения, а то ведь найдёшь. На свою голову»

 

Виктор Пелевин «Generation “П”»

 

скачать текст

сущность выбора

скачать метатекст



1.

 

Мои друзья решили снять меня с героина, хотя никто об этом их не просил. Надо полагать, что им до такой степени наскучил их образ жизни, что в целях профилактики собственных нервных расстройств они решили обратить внимание на меня. Естественно это делалось для того, чтобы обратить меня в свою веру и, в случае удачи, снова нарулить, таким образом, утраченную веру в себя.

Я давно уже наблюдал за ними и не раз замечал, что их, мягко говоря, тяготят те «важные» дела, которыми они считали нужным заниматься в тот период, чтобы впоследствии якобы начать заниматься делами ещё более важными, в просторечье – любимыми.

И я давно уже чётко знал, впрочем, как и имел наглость полагать, что я это знаю – где они оступились. И они это тоже знали, но предпочитали делать вид, что оступился-то как раз я, потому что настолько заблудились в самих себе, что гораздо проще казалось им расхлебать меня. В этой связи, прямо скажем, нет ничего удивительного в том, что у них ничего не вышло.

Нет, как ни странно, я-то как раз с героина слез (у меня была своя проблема, которую я-то как раз решил), да только вот мне это удалось на неделю раньше, чем они решили меня спасать, в чём я и поныне их не могу убедить. Да и на хуй надо?  Пусть решают свои проблемы; благо у них их настолько немало, что в самую пору бросить всё к чёртовой матери и сосредоточиться на одном - на тренировке собственных задних проходов, ибо неподготовленной жопой таких проблем не пережевать...

И вообще, счастлив тот, у кого в душе сохранился огонь! С ним можно играть...

 

 

2.

 

Трудно что-либо сделать с собственной взрослостью. Даже если по-прежнему нету денег.

Так, например, из Чикаго приехала моя первая жена Мила. Я, оказывается, чего-то всё-таки ждал от встречи с ней, но когда встретились, забыл чего именно. Кроме прочего она радует меня тем, что в свои двадцать девять выглядит не старше двадцати двух, несмотря на наличие семилетней дочки. Как она живёт, я никак не могу взять в толк. За те шестнадцать лет, что я её знаю, она, по большому счёту, нисколько не изменилась. Разве что одеваться стала намного внимательней. А так такая же сумасшедшая, какой была в седьмом классе школы.

В чём-то мы стали друг друга понимать лучше. Да и бог бы с нашими, не скажу, чтоб сложными, отношениями. Просто когда мы с ней расставались в нашу первую встречу после её приезда, она спросила, пишу ли я сейчас что-нибудь. И я с запинкой сообщил ей название данного произведеньица, над которым думал накануне около двух часов: История Красивой Сказки, восстановленная мною на основе отрывочных фраз, произносимых ею на смертном одре, в перерывах между приступами удушья.

Честно говоря, я не помню, что она мне сказала в ответ, но в её абсолютно ненормальных, до боли знакомых глазах я увидел как всегда несколько неуверенное одобрение.

А когда я через пару дней воспроизвёл это название для Вани, он засмеялся довольно серьезно и сказал: «Интересно, а что к этому можно добавить?» Типа, риторический вопрос.

Ваня, наверное, в чём-то прав, но тем не менее я всё-таки что-то пишу. Сегодня, 14 августа 2001-го года. Вечер, 21.07.

Кстати сказать, не следует думать, что это второе «Псевдо». Это не так. А если вы так подумали, то для меня не новость, что все вы - убийцы.

 

 

3.

 

Зачастую бывает и так: некие два человека, некогда весьма тесно связанные друг с другом, по независящим, как обычно, ни от кого причинам на целую жизнь расстаются, а если и не расстаются, то начинают видеться изредка, казалось бы, навсегда утратив некогда очень близкие отношения.

И так они полу-в-курсе - полу-не-в-курсе друг друга бок о бок, но тем не менее порознь, проживают целую жизнь. При этом особенно важно, что всю эту целую жизнь у каждого из них очень близкие отношения с совершенно третьими, относительно них двоих, людьми, каковые отношения, натурально длятся целую жизнь, в отличие, опять же, от них двоих, когда отношения были близкими именно между ними. Но и этого мало. Дальше, разумеется, больше.

Проходит целая жизнь, и однажды, вроде бы ни с того ни с сего, при очередной ни к чему не обязывающей встрече, каковыми за столько лет оба привыкли эти встречи считать, вдруг снова происходит контакт. Иными словами, их на пару-тройку часов вновь замыкает именно друг на друге. И тут они чего уж только друг другу не говорят. Прямо-таки кто кого перепоёт в соловьином экстазе! Выясняется вдруг, что, мол, всю жизнь, да, эти двое были созданы друг для друга, и всё, что, мол, было позже – тоже, конечно, жизнь, но весьма относительная, и далее всё в таком духе.

И вот вопрос: как вы думаете, неужели же всё это правда?! Да конечно же нет!

И, как правило, следующим же супружеским утром это полностью подтверждается, и оба рады, что в пылу своей катарсической болтовни и в самом деле не наделали глупостей, которые могли бы стать уже натурально необратимыми.

И к чему всё это? Абсолютно бесмысленно. Но нет же! Ведь всё-таки время от времени лезут друг к другу, ходят порою в гости. Зачем тогда?

 

Сейчас же волнует следующее: этот вопрос «бессмыслен» или, вопреки логике стремящегося к экономии языка  «бессмысленен»?

Удовольствие же мне доставляет то, что хоть буква «ю» в слове «следующее», конечно излишна (да, именно так!), я исключительно рад, что снова не ведаю ведать, что всё-таки в конечном счёте выйдет из под пера моего!

(К этому ли стремился я последние несколько лет, вследствие чего расстраивался, когда всё-таки не находил, или опять за действительное выдаваемо мною желамое? (Буква «е» в последнем слове тоже излишна.) Но это не сильно волнует. Ей-богу! Божусь на пидора...)

 

 

4.

 

Нас было четверо. Я выходил из лифта третьим – Вова же первым. Поэтому я сначала не понял к кому всё это относится. «Стоять! Руки за голову! Лицом к стене!», и несколько очень глухих, но чётких ударов по чему-то мягкому.

В следующий миг я увидел, что их двое: один, здоровенный и круглолицый, соответственно, Лось, наставил на нас недвусмысленный «Макаров», а другой злобный такой маленький Шакалёнок (скорее всего, тоже «торчок», как и мы) знай себе пиздит Вову, хотя и не валит с ног.

Не прошло и ещё секунды, как Лось свободной рукой выхватил ментовскУю «ксиву» и так же резко, как и «Стоять! Лицом к стене!» воспроизвёл её содержимое в режиме устной речи.

За всех говорить не буду, хотя, скорее всего, в такие минуты у всех всё похоже, но я совершенно от всего этого не охуел, душа тоже не ушла ни в какие там пятки, а также ничего не оборвалось у меня внутри. Когда я сложил руки у себя на затылке и встал лицом к распределительному щиту, в соответствии с пожеланиями Лося с Шакалёнком, я дословно подумал только одно: «Эко, блядь!..».

Чуть позже я и, надо полагать, Вова тоже, подумал следующее: «А ведь нас могло бы быть шестеро!» Действительно, чисто случайно мы решили, что вовина будущая жена Тотоша и вовин друг детства Филя (весьма талантливый человек, ставший со временем совершенным шизоидом, но на закате своей карьеры закончивший какую-то астрологическую школу) будут нас ждать на условленном флэте. «Проклятый колдун!, – подумал я ещё, – Как знал!»

Поэтому, как я вам не соврал, было нас в этой грёбаной передряге четверо: Вова, мой старый корешок; некто Л., вовина периодически-вечная поебовница; мальчик Максим, только что уволенный в запас сержант и бывший ученик Вовы по бас-гитаре, да я, вялая горемыка.

Видать, сие перст судьбы был. Была среда. В субботу я сторчал последний свой героин и решил завязать. В сущности, это мне удалось. Три дня я хуел и страдал (в понедельник, к примеру, даже пришлось сходить на работу в охрану таможенного терминала «Останкинский»), а во вторник мне стало чуть лучше, и именно поэтому я решил позволить себе этот грёбаный «последний раз», ибо слезал я с «герыча» уже не впервые, и у меня уже установились определенные традиции.

Сгубила нас, как я теперь понимаю, конечно же, вовина  алчность. Эта его алчность, сгубила нас не только в тот день, прямо скажем, и не только с этим ёбаным героином.

Спорить я не хотел, да и не мог, и мы, в соответствии с вовиными пожеланиями, поехали туда, где дешевле, но в незнакомое место, вследствие чего, в соответствии  с пожеланиями Лося с Шакалёнком, очень скоро встали «лицом к стене».

В конце концов, нас вывели из подъезда, увели куда-то к гаражам-ракушкам и снова поставили лицом, но уже не к стене, а к гофрированной гаражной жестянке. Тут же была вызвана оперативная машина, в ожидании которой между нами и этими представителями московской фауны состоялась беседа.

Понятное дело, что злополучная пара «чеков» (смешное количество, но, как известно, героина мало не бывает) была у Вовы. Всё говно, в принципе, должно было достаться ему, а мы бы пошли как свидетели, но...

Разговор, конечно же, начал я. Когда экстрим, меня всегда пробивает на «кто же, если не я!» Я пытался что-то объяснять, ныть, давить на то и на сё. Всё, естественно, было впустую, но разговор всё-таки завязался, что и дало возможность Вове через некоторое время спросить Лося, не нужны ли им деньги. Тут всё, поначалу неявно, но поменялось.

Уже подъехал «тюремный» «уазик», и нас всех, кроме Вовы, у которого были «чеки», стали было в него сажать, но опять же, поскольку ситуация была неявная для всех, включая этих козлов, когда Вову повели, понятное дело, к «БМВ», я заявил, что поеду с ним вместе, и «чеки» можно сразу смело переложить ко мне. Ну, сами понимаете, героика-экстремалика, да и действительно, хуй его знает, чем это всё могло кончиться. Козлы согласились.

В «БМВ» Вова ехал в наручниках, а меня заставили держать руки на спинке переднего сидения, в результате чего я каждый раз был вынужден спрашивать разрешения, чтобы почесать себе нос. Рулил Лось.

Далее всё, как я теперь понимаю, пошло как по писанному. Мы  приехали к Вове домой. Первым делом его родители едва не убили меня, а потом, рыдаючи, выдали этим ублюдкам полтора косаря грина. При этом мать Вовы Нина Павловна, ревела как белуга, а отец с лёгкими повизгиваниями умолял козлов посадить нас обоих в тюрьму.

Пока все они пререкались, мы с Вовой курили на лестничной клетке, и он умолял меня выпросить у них наши многострадальные «чеки».

Минут через пять Лось с Шакалёнком вышли, Вову запустили в квартиру, где немедленно с новой силой вспыхнул скандал, а мы втроём с козлами вошли в лифт. Как только закрылись двери, Шакалёнок переложил «чеки» в карман моего пальто и сказал: «Сейчас поедем к тебе! Если у твоей матери не найдётся хотя бы 750-ти баксов, сядешь ты! Найдётся? А то может и ехать не стоит?»

У матери, моей бедной неврастенички-мамы, нашлось 750 баксов. «Чеки» же мне не отдали. Вова зря звонил мне через «прозвон»...

Но только я ж, блядь, упорный! На следующее же утро я занял 500 рублей у бывшего трубача нашей бывшей группы «Другой оркестр» Жени Костюхина, в то время уже работавшего юристом в «Норильском никеле», купил героина, купил «корабль» травы и принёс всё к Вове, где мы и заторчали в последний раз.

Ну не мог я нарушить традицию! Последний раз обязательно должен быть на четвертый-пятый день ломок! Это только так и никак не иначе! Таким образом, я победил.

После этого мы с Вовой поделили траву, и я поехал на студию при консерватории. Там меня ждал сюрприз...

(Кстати сказать, ребят, что были с нами в тот злополучный вечер, уже через три часа выпустили, не взяв с них ни единой копейки. Такая байда.)

 

 

5.

 

Ровно в 13.30, 20-го августа 2001-го года, ко мне подошла темноволосая девочка с химической завивкой, на вид лет тридцати.

– Вы что-нибудь понимаете в фотоаппаратах? – спросила она и повертела у меня перед лицом какой-то иностранной моделью, но при этом не «мыльницей».

– Нет, – ответил я, – …но можно попробовать, хотя я ничего не могу обещать, поскольку и вправду не очень-то в этом разбираюсь.

 

Действительно, я ничего не понимаю в фотоаппаратах, кроме самых общих принципов их работы.

Видите ли, 29 января 1982 года, в день моего девятилетия, муж сестры моей мамы дядя Серёжа, настоящий фотолюбитель, подарил мне мой первый и, надо сказать, последний, фотоаппарат «Смена-8М», сделанный на питерском, а тогда ленинградском заводе «ЛОМО».

В нём всё было почти по-настоящему, ибо «мыльницы» ещё не изобрели. Надо было вручную устанавливать примерное расстояние до объекта, пальцами перематывать плёнку и даже выставлять на специальной шкале вид этой самой плёнки. Если помните, были у этих самых совковых плёнок «Свема», «Вятка» и прочих некие определяющие цифры, которые и были напечатаны на коробках очень крупным щшрифтом – 32, 65, 250 (больше не помню, но кажется наиболее универсальной была «65»). А уж том, как сложно было заряжать эту плёнку, впору писать отдельный тьрогательный рассказ. Достаточно сказать, что никаких закрытых кассет тогда не существовало, и проводить всю эту хитрую операцию надо было либо в идеально тёмной комнате, каковой идеал был практически недостижим (тем более в совмещённых санузлах «хрущовок», соединённых окном с кухней, откуда всегда бил яркий солнечный свет), либо, что было наиболее надёжно, вслепую, под ватным одеялом, аккуратно просунув туда две шаловливые детские лапки. В конечном счёте, когда мне это наконец удавалось, я никогда не мог быть уверен, что уже не засветил плёнку на этапе зарядки, и поэтому каждый из снимаемых мною тридцати шести кадров, вводил меня в странное состояние души, которое со временем стало во мне доминирующим. Снимая что-либо впечатлившее моё детское воображение, я всегда был морально готов к тому, что из этого скорее всего ничего не выйдет. Но всё-таки я снимал. И всё-таки процентах в семидесяти ничего не выходило. Но я опять снимал, и опять не выходило. Слаб всё-таки Человек перед лицом явлений физического мира! (О «нефизическом» я уж и вовсе молчу.)                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                  

– Можно попробовать, но я плохо в этом разбираюсь, – повторил я девочке лет тридцати с короткими тёмными волосами в химической завивке, – А что конкретно не работает?

– У меня не нажимается кнопка! – ответила она.

Я посмотрел на девочку, на её фотоаппарат, затем вглубь себя, где не нашёл ничего, кроме желания задать идиотский вопрос, на батарейках ли он или нет. Обнаружив у себя внутри подобную глупость, я сказал следующее: «Вы знаете, я, конечно, могу попробовать, но не уверен, что не сделаю хуже. Наверное, лучше обратиться к кому-нибудь более компетентному». И замолчал. Девушка выдержала секунд тридцать паузы и тихо воскликнула: «Ехать через всю Москву для того, чтобы ничего не получилось!» Она молча постояла возле меня ещё какое-то время и начала удаляться. Я смотрел, как она медленно движется от меня к Церкви Большого Вознесения, и думал о том, что из всего этого при иных обстоятельствах могла бы выйти целая история, целая, быть может, красивая сказка, но, принципе, я рад, что ничего такого на сей раз не будет.

Потом я вспомнил утро 8-го августа 1993-го года.

 

В тот день, практически на рассвете, в самом начале седьмого я в довольно возбуждённом состоянии и, надо думать, поэтому в достаточно хорошем темпе, двигался пешком от метро «Кропоткинская» к своему дому на Малой Бронной улице.

Причин для приподнятого настроения было много. Накануне состоялась свадьба моих друзей Олега Тогоева и Маши Варденга. Там-то я и познакомился с некоей девушкой по имени Лена. Честно говоря, в тот период я был весьма озабочен, хотя не скажу, чтоб уж прям сексуально, но всё-таки в плане поиска второй половины. Маша, старая сводница, давно прочила мне в «подружки» какую-то Лену, но я никогда не любил «сводничества», да + к тому меня пугало, что эта Лена на пять лет старше меня, что означало, что если у нас всё «срастётся», то придётся слать на хуй всю музыку, всё искусство, всю мою социальную полуактивность и тупо зарабатывать деньги, ибо когда девочке почти двадцать шесть, думал я, в чём, конечно, был прав, это не игрушки, – надо строить гнездо и рожать.

Но седьмого августа всё изменилось. Та самая Лена, которую я увидел, оказалась не той Леной, что рисовалась мне по росказням Маши, а настолько привлекательным существом, что о мотиве «сводничества» я забыл напрочь, хотя и был предупрежден о её присутствии, и она, надо полагать, тоже наслушалась рассказов о том, что, мол, придёт такой рыжий Макс и что он, мол, хороший.

Видимо, Господь, в которого, как выяснилось позже, очень веровала Лена, и впрямь решил чему-то нас с ней научить, ибо, мало того, что мы неплохо сблизились с ней на свадьбе, так мы ещё и опоздали на метро (я, конечно, вызвался ее провожать и, конечно, она не была против), в результате чего нам пришлось вернуться обратно, где мы были уложены спать, естественно, в разных комнатах (я, например, на кухне).

В середине ночи ко мне пришла Лена, у которой вообще долгое время были проблемы со сном, и я стал читать ей вслух «Золотой ключик» г-на Алексея Толстого.

Я почитал ей этот грёбаный «ключик», и ровно в 4.30 утра мы вместе ушли. Я проводил её до её подъезда. Метров за сто до него мы решили сходить вместе на выставку Матисса в Пушкинский музей. Уже у дверей, я сказал, что, мол, ах-ах, а как же мы пойдём, если у меня нет её телефона , и роман начался.

Впрочем, все несколько последних абзацев написаны лишь затем, чтобы объяснить, почему ранним утром 8-го августа 1993-го года я находился в том самом вышеупомянутом возбуждённом и приподнятом настроении.

Да и даже не затем, а затем, чтобы рассказать вам, что где-то в районе того самого места, где ко мне сегодня подошла Девочка с Фотоаппаратом, меня тогда, в девяносто третьем, посетила странная мысль.

Я подумал, какая классная девочка Лена! Я хочу её. Дай-ка я напишу о нас с ней красивую сказку. О том, как мы познакомились, и как всё у нас потом замечательно вышло. А потом, когда всё у нас действительно выйдет «по-настоящему», эту сказку я покажу ей, и оба мы посмеёмся...

Хочу повторить лейтмотив: я ни о чём не жалею. Решительно ни о чём. Возможно, потому у нас с Леной и получилась такая невнятная история, не обошедшаяся, кстати сказать, даже без бракосочетания и развода, что я всё-таки не написал загодя никакой сказки. Но я всё равно ни о чем не жалею. Ни о начале, ни о середине, ни о конце...

 

(Маленькое замечание. Только что мимо меня прошла светловолосая девушка в шортах и в тёмных очках. Когда мы смерили друг дружку вгзлядами, очки упали с неё, но я точно знаю, что это обычное совпадение, и я не имею к этому ни малейшего отношения.)

 

 

6.

 

         ВЕРЕСКОВЫЙ МЁД

 

Из вереска напиток

забыт давным-давно.

А был он слаще мёда,

пьянее, чем вино.

 

В котлах его варили

и пили всей семьёй

малютки-медовары

в пещерах под землёй.

 

Пришел король шотландский,

безжалостный к врагам,

погнал он бедных пиктов

к скалистым берегам.

 

На вересковом поле,

на поле боевом,

лежал живой на мёртвом

и мёртвый на живом.

 

Лето в стране настало,

вереск опять цветёт,

но некому готовить

вересковый мёд.

 

В своих могилках тесных,

в горах родной земли

малютки-медовары

приют себе нашли.

 

Король по склону едет

над морем на коне,

а рядом реют чайки

с дорогой наравне.

 

Король глядит угрюмо:

"Опять в краю моём

цветет медвяный вереск,

а мёда мы не пьём!"

 

Но вот его вассалы

приметили двоих

последних медоваров,

оставшихся в живых.

 

Вышли они из-под камня,

щурясь на белый свет,

– старый горбатый карлик

и мальчик пятнадцати лет.

 

К берегу моря крутому

их привели на допрос,

но ни один из пленных

слова не произнёс.

 

Сидел король шотландский,

не шевелясь, в седле.

а маленькие люди

стояли на земле.

 

Гневно король промолвил:

«Пытка обоих ждет,

если не скажете, черти,

как вы готовили мёд!»

 

Сын и отец молчали,

стоя у края скалы.

Вереск звенел над ними,

в море - катились валы.

 

И вдруг голосок раздался:

«Слушай, шотландский король,

поговорить с тобою

с глазу на глаз позволь!

 

Старость боится смерти.

Жизнь я изменой куплю,

выдам заветную тайну!»

– карлик сказал королю.

 

Голос его воробьиный

резко и четко звучал:

«Тайну давно бы я выдал,

если бы сын не мешал!

 

Мальчику жизни не жалко,

гибель ему нипочём.

Мне продавать свою совесть

совестно будет при нём.

 

Пускай его крепко свяжут

и бросят в пучину вод,

а я научу шотландцев

готовить старинный мёд!»

 

Сильный шотландский воин

мальчика крепко связал

и бросил в открытое море

с прибрежных отвесных скал.

 

Волны над ним сомкнулись.

Замер последний крик...

И эхом ему ответил

с обрыва отец-старик:

 

«Правду сказал я, шотландцы,

от сына я ждал беды.

Не верил я в стойкость юных,

не бреющих бороды.

 

А мне костёр не страшен.

Пускай со мной умрёт

моя святая тайна

– мой вересковый мёд!..

 

Роберт Луис Стивенсон.

(Перевод Самуила Маршака).

 

 

7.

 

На исходе седьмой недели довольно невнятных моральных страданий, связанных с освобождением от героиновой зависимости, я снова пришёл к моей несчастной матери и сказал: «Мама, я не могу больше! Помоги мне лечь в больницу. У меня больше нет сил...»

Я действительно устал жрать в оптовых количествах «Сонапакс», спать по семнадцать часов в сутки, принимать на ночь по пять колес «Феназепама» и читать какую-то околесицу про гномов и гоблинов, ибо ничего другого я вообще тогда не воспринимал.

Это была уже вторая больница за последние четыре месяца. 1-я была 19-ой. «Наркологичкой» в районе Текстилей. Там, кстати, было очень весело. Примерно по трём причинам.

Во-первых, мне нравилось, что я своими руками вынимаю себя из так сказать Ада и то, что я лёг туда, уже пережив очередные ломки, вследствие чего меня, к моему сожалению, не стали вводить в так называемое «коматозное состояние», каковое весьма похоже на торч.

Во-вторых, поскольку мне было на тот момент почти двадцать шесть, лечили меня за немалые деньги, и именно потому в подростковом отделении. Таких великовозрастных уродов вроде меня там было человек пять. Остальные же были сущие дети от четырнадцати до семнадцати лет.

Поскольку я безусловно отличаюсь педагогическими способностями (это своего рода магия Учителя) и явно недаром учился в соответствующем ВУЗе, «дети» меня очень полюбили, и мы с ними очень миленько тусовались, а с мальчиком-тёзкой Максимом вообще весьма содержательно пиздели о творчестве группы «Аукцыон». Он мне рассказывал, как круто ширнуться «винтом» и слушать в кромешной тьме альбом «Бодун»..

Конечно, этот мальчик Максим предложил мне встречу после больницы, чтобы вместе поторчать на «винте» и послушать любимую группу, мотивируя (синтаксис имени Гарика Сукачёва: ты мне не купила пива, Лёля, мотивируя, что нету денег!), что героин – это говно и стрёмно, а «винт» иногда можно. Я ответил ему более чем сдержанным отказом, после чего он зауважал меня пуще прежнего.

Ещё там был отличный шестнадцатилетний малый Серёга по фамилии Соловей. Он, как выяснилось, в течение последних двух лет был завсегдатаем этой клиники. Жалко. Красивый обаятельный парень, остроумный, максимальный мужчина для своих шестнадцати лет. Не знаю, что с ним стало. Не думаю, чтоб ему удалось выпутаться. Зато ему однажды удалось протащить после «отпуска на выходные» изрядное количество «шишек», которые весьма ограниченный контингент идиотов (в том числе и ваш покорный слуга) радостно раскурил в сортире.

Вообще, надо сказать, что для того, чтобы протащить что-либо подобное в отделение, совершенно однозначно надо было быть человеком по меньшей мере незаурядным, а на самом деле просто-таки талантливым, потому что на этапе возвращения врачи или медсёстры (в особенности) с пристрастием осматривали даже задний проход. (У меня, кстати, сколь ни обидно, нет – типа, доверяли; типа, не напрасно, ибо я ничего не носил и реально вновь захотел стать праведником.)

Заведующим отделением был некто профессор Анатолий Ильич (реально не помню его факсимилЕ). Эта конструкция представляла собой высокого сухощавого именно что дядьку лет под пятьдесят с неестественно «сердитыми» усищами, совершенно безумными глазами и довольно визгливыми интонациями при достаточно низком голосе. В общем, это был такой типичный удав Каа, но при этом невротик. Впрочем, бандерлоги, как водится, этого не замечали и реально боялись, аки  знаменитые козы Сидора. Так, например, нехотя выслушав на «консультации» мою «печальную» историю, она же ровно настолько красивая сказка, насколько может быть красивой одна лишь правда, он на последовавший сразу после окончания моего рассказа вопрос мамы в ключе «что же, мол, нам теперь делать?», бешено засверкал глазами и именно что воскликнул: «Что вам делать?! Вы понимаете, что Ваш сын - НАРКОМАН!!!»

Излишне объяснять, что конкретно удав Аи имел в виду. Любому нормальному человеку понятно, что перевести это можно только одним способом: «Вы попали на полное говно! Вам никто не поможет, кроме меня! Деньги на бочку – и я верну Вам сына!»

На следующий день я уже явился с вещами, и меня тут же накормили какими-то «колёсами» во главе с «Трамалом», который я к тому времени уже хорошо знал в лицо.

На ночь же к этому, по сей день в точности мне неизвестному, списку добавлялся «Реладорм». Тут, кстати сказать, я имею право немного похвастаться.

Не знаю, конечно, что будет дальше, но на данный момент я являюсь счастливым обладателем довольно неплохого мочевого пузыря. Ибо этот грёбаный «Реладорм» для многих моих товарищей по «несчастью» был сущим наказанием, хотя и позволял хотя бы немного поспать, что после соскакивания с «герыча» довольно проблематично. А именно, большинство моих новых знакомых от «Реладорма» реально ссались, поскольку не в состоянии были проснуться и по-человечьи сходить в сортир.

До сих пор перед глазами живая картина: некто Гена (мой ровесник) весь ссаный, нехотя вылезает из кровати, пошатываясь, снимает простыню и идёт на «пост» к медсестре, а там, с трудом разбудив её, спящую, как сурок, безо всяких транков, и, получив новое постельное бельё, чешет, спотыкаясь, в ванную, и ещё долго через весь коридор слышен шум весьма примитивного душа.

В-третьих, весь проведённый в «наркологичке» месяц я с утра до вечера, с «подъёма»  до «отбоя», читал пятитомную «Историю мировой музыки» и целыми днями делал какие-то, как выяснилось позже, абсолютно бессмысленные выписки.

Но всё это не спасло меня от того, чтобы на исходе седьмой недели довольно невнятных моральных страданий, начавшихся ровно через десять дней после выписки, не придти к моей несчастной матери и не сказать: «Мама! Я не могу больше! Помоги мне лечь в больницу! Что-то силы никак ко мне не вернутся!..»

И я снова лёг, но уже в «депрессивное» отделение НИИ Психиатрии при больнице имени Ганнушкина.

Лёг я туда 10 января 1998 года. Накануне, девятого вечером, я говорил по телефону с Имярек. Я ничего не сказал ей, но сказал, что надо бы всё закончить и на сей раз навсегда. Она сказала: «Ты говоришь!» с акцентом на слово «ты». Я сказал «неважно». Тогда она сказала, что желает мне найти себе кого-нибудь хорошего. Хорошо, опять же, сказала. Без сарказма. На самом деле.

Я ответил ей тем же. Особенно забавно, что, как я узнал позже, к тому времени у неё уже была годовалая дочка не от меня, факт наличия коей она почему-то тогда ещё считала нужным скрывать.

Впрочем, тогда меня уже вообще ничего не ебло.

 

 

8.

 

В весьма счастливом расположении духа, изрядно накачанный последним героином в своей жизни, смакуя мысль, что мне всё-таки снова удалось наебать собственную судьбу, я поднимался по омерзительно засраной лестнице правого крыла московской государственной консерватории, «если стоять лицом», уверенно держа путь на студию звукозаписи, где работали мои друзья и где я сам не раз записывал свою якобы бессмертную музыку.

Как уже говорилось, там меня ожидал сюрприз. Нет! Это надо было видеть!

Я радостно открыл дверь и остолбенел. За столиком, к краю которого были привинчены металлические тиски, удерживающие настольную лампу, сидели четверо: некто Серёжа со своей милой супругой Ирой, некто Саша и... моя рыдающая мамаша. Оказывается, пока я разбирался с Судьбой, они уже всё решили. Мои друзья, ошеломлённые истерикой моей мамы, накануне отдавшей 750 баксов, дабы её сынка не посадили в тюрягу, решили меня спасти...

Далее последовал настолько мудацкий и скучный период моей жизни, что даже лень продолжать.

Скажу только, что продюсером всего этого сериала, конечно же, выступил по своему обыкновению некто Саша, и в тот же вечер меня «повезли», конечно же, опять же, не к нему, а к Серёже с Ирой. Мне было запрещено общаться с Вовой (кстати сказать, по совместительству серёжиным другом детства) и было предписано в течение нескольких месяцев находиться под их бдительным оком.

Надо сказать, что в описываемый период у «е69» случалось довольно много концертов и мне пришлось ездить на них в сопровождении Саши, а потом вновь возвращаться на студию в лучшем случае в сопровождении Яны Аксёновой, работающей в «Термен-центре», каковой центр располагался ровно на следующем этаже после нашей студии.

Надо сказать, что во всей этой истории и по сей день масса самой разной неразберихи. С одной стороны, я действительно в чём-то благодарен им всем за это, с другой – ясен палец, я ненавижу данных своих друзей за самоуверенность, с которой они взялись меня спасать и за полную безответственность.

В тот злосчастно-замечательный вечер некто Серёжа и Саша вывели меня на лестницу, мы закурили, и они сказали, что, мол, не ссы...

Саша пообещал помочь с «Новыми праздниками», Серёжа тоже, и вообще они искренне продемонстрировали настолько неподдельное небезразличие к моей жизни, что я не выдержал и разрыдался в прямом смысле слова. (Нервы-то, конечно, были здорово расшатаны.)

Спустя три месяца, когда на той же лестнице я сказал Саше, что, де, спасибо-хватит, он естественно не преминул мне напомнить, как в ноябре я по его словам «жевал сопли».

Впрочем, зато мама немного успокоилась и отдохнула от моего вечного «геморроя». Вот за это и впрямь спасибо... И Серёже тоже...

 

 

9.

 

Конечно. По любому поводу могут быть самые разные мнения. Спорить бессмысленно, что, конечно, не значит что это невозможно в принципе. Потому что сама по себе категория Смысла – это ешё большая нелепица, чем религия, каковая, в свою очередь, полезна и забавна лишь тем, что, как и многое другое, даёт повод для бесконечных бессмыленных размышлений и таковых же споров, которые бесспорно тренируют ум, хотя и непонятно зачем.

Имярек была тысячу и один раз права почти во всём. Особенно, когда цитировала своих античных любимцев. «Счастье – не родиться». Безусловно. Но... с высоты новоиспечённого тысячелетия, которое тоже не уродилось в рубашке, я честь имею... дополнить: ...но и родиться – тоже не есть большая беда, ибо во вселенной не существует ничего, кроме полной хуйни. А если что-то и существует, то, право же, это ровным счётом ничего не значит и, само собой, ни зачем не нужно.

Как холодно, однако, стало. И это после такой убийственной жары, случившейся нынешним летом, когда я думал, что когда наконец похолодает, я буду блаженствовать в одной футболке даже при 15 градусах Цельсия. Как обычно, преувеличил.

Чехов и Ваня зовут в Донецк на некий рок-фестиваль. Если всё сложится, то, конечно, поеду, чтобы поддержать их на «клавишах», ибо я считаю, что по большому счёту среди известных мне исполнителей, композиторов, музыкантов, поэтов – все говно, кроме Вани и Чехова. (Есть, конечно, ещё пара-тройка людей, но о них, если повезёт, – в других главах.)

Но весь ужас в том, что они, Ваня с Чеховым, зовут меня туда до кучи ещё и попеть моих песен. Вот в чём пиздец!

Это что ж выходит?! Я, взрослый, умный, талантливый человек поеду в Донецк играть и петь какую-то хуйню под гитарку в ту пору, когда всё, кроме больших и малых симфонических оркестров, кажется мне безделицей при том, что я действительно умею делать отменные оркестровки? Да что я совсем охуел, в самом деле?

Чтобы лидер «Другого оркестра» поехал куда-то за тридевять земель и предложил свои ёбаные побасенки, сочиняемые в «минуты душевной невзгоды» на суд мало того, что каких-то там «Воплей Видоплясова», так и ещё на суд ёбаных младоинтеллектуалов, которые в тот период, когда я делал и исполнял настоящую музыку даже с точки зрения любых занюханных Шниток, ещё даже не научились и трём аккордам на гитаре! Да никогда!

Да и, в конце концов, что может быть нелепей, чем пение взрослого бородатого хуйла для тех, у кого всё ещё впереди! И это притом, что и там впереди у подавляющего большинства моих гипотетических слушателей не предвидится ничего особенного!

И пусть А меня не одобрит. Ничего не могу, да и не считаю нужным, с собою делать, хоть она и желает мне только добра. Только, милая А, видит бог, что в этом мудизме нет никакого добра ни для меня, ни тем более для тебя, и это тем более, чем важнее для меня думать о нас не «ты» и «я», но исключительно «мы». Такая байда.

 

Спектакль этот, длящийся уже без малого шесть абзацев, затеян мной исключительно для того, чтобы рассказать одну фишечку в предпочительном для меня контексте.

Однажды, когда мысли о данном романе уже завладели одной из уготованных ему ниш в моей многогранной душе, и, немного отойдя от последней «депры», что свалилась на меня, как снег на голову (то бишь, ни с того ни с сего), я вошёл в совмещённый санузел некой квартиры близ станции «Аэропорт», которую оставили нам во временное пользование друзья А, и, собственно, совместил там срач под чтение Льва Гумилёва и последовавшее за этим купание при живейшем участии мыла «Savegard». Когда я вытерся довольно приятным в тактильном отношении полотенцем, мне привиделся некий, тогда будущий, а ныне непосредственный текст...

«...Ему надоело одно, другое, пятое, третье. Всё стало пустым, серым, бессмысленным. Он заскучал... Никакое из испытываемых ранее «сильных» чувств не вернулось. И тогда, исключительно от не хуй делать, он стал интересно жить!..»

Хорошая фишка, по-моему. Полагаю, что и Алексей Максимыч, возле последнего земного обиталища коего я всё это и корябаю, не отказался бы вставить её в своего «Самгина». Но... это тоже не обо мне. Ах, как бы так ухватить себя самого за жопу, дабы далее деятельно собою руководить?!

Кстати, весьма интересно, сколько бы целковых отвалил мне товарищ Пешков, если бы мне удалось впарить ему этот фрагмент? О том, что, мол, от не хуй делать стал интересно жить.

Это всё Дулов со своей болезненной и нервозной ежедневной борьбой! Впрочем, я сам виноват. Это ведь я, а не Ваня, не умею вовремя сказать: «Я категорически против!»

Впрочем, я ещё научусь... Он тоже не от рожденья умел...

И от нечего делать, стал интересно жить!..

 

10.

 

Только что отшумел очередной мудацкий праздник встречи Нового года. Все мои драгоценные родственники, кроме мамы, уехали продолжать банкет.

Я очень обрадовался их отъезду, ибо для трёхкомнатной «хрущовки», пять человек – это, по-моему, слишком. (Спасибо, тогда ещё не родилась моя двоюродная сестра.) Я и тогда уже почти так считал.

Я, пятилетний урод, искренне полагал, что сегодня я тоже буду развлекаться и уже предвкушал, как я сейчас вывалю на пол все полученные минувшей ночью подарочки и буду с ними изощрённо играть. Но тут выяснилось, что мама решила позаниматься со мной музыкой. Вероятно, она тоже решила, что будет сегодня развлекаться, и не придумала ничего веселее, чем посвятить эти редкие часы досуга моему воспитанию.

Я учился в музыкальной школе уже полгода. Мама определила меня к своей бывшей учительнице Ирэне Рудольфовне Ашкенази, соответственно, по классу фортепиано. Я сейчас точно не помню, какую конкретно мудню мама намеревалась со мной разучить. По-моему, всё ту же злоебучую «Полюшку-полю», с которой у многих ребят, осчастливленных, подобно моему, своими родителями начальным музыкальным образованием, связано столько зачастую неприятных воспоминаний. Да и дело-то, собственно, не в этом.

Дело в том, что в этой главе я считаю нужным посвятить вас в свои сложные взаимоотношения с нечистой силой, а вернее, с тёмной стороною душонки господа нашего, имя которого по сию пору точно никому неизвестно. (Кстати, говоря, это и вправду так.)

В то злополучное 2-е января 1979-го года, мне, как и в любой другой день, совершенно не хотелось заниматься музыкой (это действительно идиотское словосочетание. Ей-богу, оно ничем не уступает пресловутому «заниматься любовью»), однако, получив от моей милой мамочки первые несколько оплеух, я всё-таки театрально, как меня учили, поднял расслабленные детские кистьки и плавно, но уверенно опустил свои лапки на клавишки.

Минуты три-четыре я сохранял самообладание, но вскоре дело снова застопорилось. Мама снова прибегла к насилию и больно ущипнула меня за руку. Я заплакал, и она решила переменить тактику. Зная, что её сын от рожденья наделён сверхэмоциональностью, она решила меня несколько припугнуть, как ей, очевидно, казалось, достаточно деликатно.

Тут надо заметить, что мы сидели с ней не за какой-то совковой «Лирикой», а за старинным немецким пианино «Дидрикс» с клавишами из натуральной слоновой кости. А помимо изрядного количества причудливых узоров, вырезанных на корпусе этого, в сущности, доброго зверя, он, зверь, был также, извините за выражение, оборудован двумя старинными подсвечниками. По случаю же праздника в эти самые подсвечники были вставлены реальные свечки, которые к тому же ещё и натурально в тот вечер горели.

Мама вкрадчивым голосом, спросила, знаю ли я что-нибудь о... чёрте, а когда получила отрицательный ответ, тут же поведала мне о том, как он ужасен, и о том, сколь неравнодушна эта тварь к детям, тем более, к непослушным. Я спросил, что он с ними (с нами) делает и тут... надо отдать моей маме должное, ибо она сказала очень красиво: «...Этого не знает никто, но ещё ни один ребёнок от него не вернулся живым...»

У меня, как сейчас помню, волосы встали дыбом, и я пролепетал: «А где он живёт?» Но мама, видимо, вошла в весьма творческое расположение духа, потому как сказала следующее: «Этого тоже никто не знает. Он везде. Он может оказаться повсюду. Может быть, он живёт в пламени свечи...»    

Сейчас я затрудняюсь сказать, откуда она всё это взяла и что на неё нашло, когда она говорила это, но тогда я пристально посмотрел вовнутрь этого самого пламени свечи. В моём воображении это страшное пламя мгновенно выросло в огромный костёр, каковой давеча мне довелось увидеть по телевизору в кинофильме «Великое противостояние» про мою любимую девочку Серафиму, которая снималась в юности в фильме про войну 1812-го года, а потом реально билась с фашистами, как, собственно, и другая моя любимая девочка Гуля Королёва из книжки «Четвёртая высота». А потом, кстати, эта самая моя детская возлюбленная Серафима уже после войны стала астрономом, вследствие чего фильм, равно как и одноимённая повесть Льва Кассиля,  и назывался столь многозначно: «Великое противостояние».

Короче, я круто испугался. Занятия музыкой, что называется, удались на славу.

Вечером того же дня, во время купания, всплыл ещё ряд подробностей касательно товарища Чёрта. Здесь уже, вероятно, в маминой двадцатидевятилетней голове всплыли какие-то отрывочные сведения о языческой мифологии. Как говорится, ничтоже сумняшися, она рассказала мне, что, собственно, чертей и богов очень много, так что угроза, как я это понял в свои неполные шесть, в принципе, таится во всём: в воде, в огне (видать, маме-девочке самой понравилось, как клёво она завернула насчёт «пламени свечи»), в небе, в воздухе, в электрической лампочке, словом, реально везде.

Самое весёлое (простите за чёрный юмор) в этой историйке было то, что на этом дело не кончилось. Когда летом того же 79-го года мы переехали на дачу, где я от души бесился, временно освобождённый от занятий музыкой, вследствие чего трудно засыпал, мама как-то сказала мне, что, мол, на днях она видела чёрта уже непосредственно на нашем дачном участке, и он, де, спрашивал у неё про меня; в частности, сплю ли я уже или ещё нет, ибо если второе, то он незамедлительно заберёт меня к себе (туда, откуда, как я хорошо помнил, ещё ни один ребёнок не вернулся живым), но, дескать, мама солгала во моё спасение (спасибо, блядь, дорогая мамочка!) и сказала, что я уже сплю.

Короче говоря, я почувствовал, что он ко мне подбирается, сучий потрох! Всё ближе и ближе, блядь! И я уже не так бесился, как в первую неделю пребывания за городом, хотя проблемы со сном всё равно не исчезли. Более того, это всё оказалось истинной правдой – то, что он ко мне подбирается...

Вечером 30-го июня 1979-го года родная тётя (мамина сестрица) «нечаянно» опрокинула на меня трёхлитровый бидон крутого кипятку. Я получил 27-мипроцентный ожог поверхности своего нехитрого детского тельца, соответственно, преимущественно 2-й, но в самом забавном месте, а именно на жопе, 3 а и 3 б степеней, то есть до мяса.

Болел я долго. Несколько раз маме говорили, что я не выживу, но я выжил. Выписали же меня почти через полгода, 18 декабря.

С тех пор мама больше даже не заикалась о чёрте. Может она, и это скорей всего, даже и не ведает, что сама навлекла на меня беду. Но... тем не менее, примерно таким вот макаром в мою жизнь вошёл Страх, каковой в тех или иных проявлениях продержался в моей душе около пятнадцати лет. Как это ни смешно, но имЯнно в канун своего европейского совершеннолетия (21-го года) он совершенно оставил меня. Как корова языком слизала, честное слово! А ещё немного погодя Страх окончательно уступил своё место одному лишь раздражению (когда вялому и пассивному, а когда и весьма агрессивному) по поводу того, что за редким исключением все вокруг полные мудаки.

Тем и живу по сию я пору. («Сию я...» – левоватый, конечно, констракшн, но это только если вы и впрямь мудаки, а если пытливые вы борцы за торжество окончательной мировой революции, то не можете не оценить, как это красиво - сию я...)

 

 

11.

 

ХРИСТОС ВОСКРЕС!

 

Христос воскрес, моя Ревекка!

Сегодня, следуя душой

закону бога-человека,

с тобой целуюсь, ангел мой!

А завтра к вере Моисея

за поцелуй я, не робея,

готов, еврейка, приступить

и даже то тебе вручить,

чем можно верного еврея

от православных отличить!..

 

Александр Сергеевич Пушкин.

 

 

12.

 

Хули ж я такой злой, подумалось мне тут как-то на днях. Почему надо по каждому поводу заходиться сердитым, но, в сущности, совершенно беспомощным тявканьем? К чему вся эта эта моя правда, так называемая?

Нет, то, что она никому не нужна – не вопрос, и тут-то я как раз давно уже не в обиде. Зачем вот это всё мне самому? (Тут я некоторое время подумал в оном ключе.)

Всё-таки я продолжаю считать, что это всё же не злоба, а просто мысли вслух, чего почти никто не считает нужным себе позволять. Мне по сию пору всё-таки это кажется странным. Казалось бы, что проще, – позволить себе говорить вслух то, что думаешь! Ведь если это часто делать, то, в конце концов, и думать начнёшь по-другому, но тут главное не сдаваться и опять говорить всё вслух, и тогда уже начнёшь думать по-третьему, но и тогда тоже надо говорить, а там...

По-моему, это здорово! Но так мало кто считает, прикрываясь своими (на самом же деле, неизвестно чьими!) представлениями о морали. И мало кому приходит в голову, что для того, чтобы иметь право на какую бы там ни было мораль, нужно сначала долго и мучительно думать, и ещё мучительней это всё говорить, а уж потом, когда из всего этого болезненного хаоса выкристаллизуются только твои личные правила, только твоя мораль, тогда уж и имей её во все дыры.

Посему, всё-таки я не злобный (может быть даже и к сожалению), а просто я самый обыкновенный шут. Помните, как в советском мультике «Король Дроздобород»: «А это мой шут Карлуша! Что на уме, то и на языке!» Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!

Смейтесь-смейтесь! Только ведь и это тоже неправда.

И всё-таки я не верю в чистоту души Серёжи. Разуверился я в ней. Но это не значит, что я злой. Возможно, и это, кстати, скорей всего, это также не значит, что злой он. Никто не злой.

И люди, которые вчера разрушили небоскрёбы в Нью-Йорке, тоже не злые. Просто у них были какие-то свои, наверняка, веские причины. И те, кто затеял всё это – тоже не злые. В том-то и засада. Никто, блядь, не злой.

Нашёлся бы хоть один настоящий Злодей-Бармалей! Тогда бы стало многое всем нам понятно. И стало бы понятно, какой я злой. Может и впрямь...

 

 

13.

 

Моя первая встреча с А произошла так...

В августе 1994-го года (собственно, это есть предыстория встречи) мне в очередной раз всё сказочно поднадоело. Пока ещё влёгкую, но уже начал меня подзаёбывать Серёжа, уже окончательно расстались мы с Леной, мама тоже опять выебла все мозги, и образовался в моей жизни вполне-таки осмысленный вакуум.

Валялся я целыми днями на диване в гостиной и слушал пластинки с музыкой Шостаковича и Стравинского. Тогда же пытался воспринять Бэлу Бартока, но что-то не пошло. В технических перерывах, связанных с перестановкой пластинок на dark side, выходил на лестничную клетку курить хуёвые сигареты.

Однажды, когда я в очередной раз сделал над собой интеллектуальное, поэтизированное совковыми «творческими» уродцами, усилие, дабы овладеть механизмом получения удовольствия от фортепьянных концертов г-на Моцарта, я почувствовал, что мне снова это не удалось, и он, Моцарт, опять не принёс мне радости, но по своему обыкновению, в очередной раз меня утомил.

Я закурил прямо в комнате, и стал мучительно припоминать всякие знакомые рожи, выискивая в этой галерее невнятных или, напротив, заебавших по самое «не балуйся» образов ту единственную харю, с которой мне было бы наименее неприятно прогуляться. Было и ещё одно условие: идеальная харя должна была проживать как можно ближе ко мне, дабы избежать левых поездок на метро и погулять, таким образом, как бы не слишком отходя от «кассы». Тут-то я и вспомнил, что есть такой зверь Никита.

С Никитой Балашовым мы были знакомы с моих двенадцати, его одиннадцати лет, поскольку вместе ходили заниматься в детскую литературную студию «Снегирь». (Тут, кстати, впору снова усомниться в правоте Кости Арсеньева, утверждающего, что «снегири – не гири». Очень даже гири! По крайней мере, при моих обстоятельствах. Даже не гири, а прямо-таки вериги. Снегири – вериги! Вот! Ты же помнишь, ты же знаешь!)

И мы, короче, пошли с ним гулять на Патрики (Патриаршие пруды).

Хорошо погуляли. Никита в то время учился на театроведа в ГИТИСе, а я ещё не успел забить на филфак в Ленинском педе, но оба мы в то время считали главным в своих жизнях музЫку. После этой встречи мы с моим «Другим оркестром» даже хотели сделать с Никитой что-нибудь совместное, a-la «Хвост & Аукцыон». Даже, помнится, сделали весьма смешное рэгги из его песни «Мой резиновый утёнок! Мой утёнок – психоделик!», но потом, конечно, разосрались в творческом плане. Разумеется, как всегда из-за Серёжи, ну да не суть.

В ходе ренессанса отношений с Никитой, его подруга Маша познакомила нас обоих с Катей Живовой, каковая в скором времени стала мне очень близким другом. А где-то в середине октября я впервые увидел Катину подругу А. Это произошло так...

 

14.

 

Вот, собственно, блядь, хочу немного о так называемом Новом Свете посудачить. Во-первых, меня, сколь ни странным самому себе кажется, это реально занимает, а во-вторых, конечно, долг писателя-гуманиста, блядь!

Вот как раз с этого ебучего гуманизма и желаю начать.

Вот тут все пидоры-журналюги распизделись о конфликте цивилизаций в связи с так называемыми террактами в Нью-Йорке и Вашингтоне. Ну какие тут, на хуй, терракты?! И как, блядь, с этими террористами скудоумная обезьяна Буш вознамерился воевать? Ну не абсурд ли?

Ведь даже когда, если не ошибаюсь, персидский царь Xerox приказал высечь море, это и то было намного продуктивней, чем маразм, в каковой стейтсы предполагают ещё и всю Евразию вовлечь!

Может, конечно, эти ребятишки-камикадзе и исповедовали в порядке бреда ислам, но едва ли это для них было важно. С официальной точки зрения я, например, православный христианин, но при этом я-то уж точно знаю, что я – атеист. И таких, как я, православных хоть жопой жуй, как право, и католиков и иже с ними мусульман и буддистов. При чём тут религия, блядь? Во всяком случае, при чём тут христианство и ислам? Да не при чём!

Следующий важный пункт. Тут многие мистически настроенные истэрики-изотэрики, бля, вякают постоянно, что, мол, Нострадамус и ему подобные опередившие своё время ребятушки, весь этот пиздец (который, кстати, ещё не начался и, я полагаю, не начнётся, потому что все козлы) заранее предсказали, и конфликта религий не избежать! И вот это, кстати, похоже на правду, но только тут надо врубиться своими хилыми, атрофировавшимися от безделья мозгами, что, собственно, за религии конфликтуют. А между тем, религии, блядь, очень простые.

Конфликтуют два типа человеческого сознания. Один тип – это люди, которые думают, отталкиваясь в первую очередь от своих чувств и эмоций, а потом делают то, что считают единственно возможным, потому что строги к себе и ответственно относятся к жизни как таковой. Люди второго типа имеют наглость называть подобный подход инфантильным или, в более мягком варианте, юностью, с неизменными нотками снисходительности.

Эти самые люди второго типа, то бишь уроды-европейцы и их выродки в Новом Свете устроены иначе. Думать они, разумеется, тоже умеют. Однако действия предпринимают в этой связи совершенно парадоксальные. Можно сказать проще – особенностью истинной европейской и американской религии является сплошная ложь во всех сферах жизни и патологическая неспособность каждого отдельного индивида быть самим собой. Наглая тотальная самодовольная ложь и больше ничего! А настоящие собаки едят мясо – вот и всё!

А столь распространённое у уёбков второго типа христианство – просто удобная хрень, как и сменивший его в умах европейцев в эпоху Просвещения пресловутый гуманизм. И ведь всегда это было враньём!

Сколько людей погибло на кострах инквизиции, официального полицейского института религии, главной заповедью которой является «не убий!» А как эти, блядь, гуманисты гуманно обошлись с коренным населением Америки?! Да пошли они на хуй, эти милые люди второго типа!

А вспомните искусство! Вспомните куртуазную литературу! ТАЙНАЯ любовь Прекрасной Дамы и Рыцаря – вот идеал, бля! При этом за кадром эта Дама радостно ебётся со своим официальным, блядь, муженьком, у которого тоже, в свою очередь, наверняка есть какая-нибудь недосягаемая Вечная Возлюбленная, но её, как известно, ебать нельзя. Можно ебать жену и прелестных пастушек или дворовых девок, а любить можно Прекрасную Даму, которой тоже ничто человечье не чуждо, но только с мужем, с этой, если посмотреть объективно, вонючей нелюдью, прячущей свою хилую плоть в железный панцирь, тем самым несказанно нагружая свою маленькую лошадку. Но хули уж там! Он же, блядь, рыцарь! Прынц на белом, заёбаном жизнью коне!

Или вот классицизм! Основной конфликт, блядь, во внутренней борьбе между Чувством и Долгом!

Да на протяжении всей истории у средних способностей и запросов европейцев, каковых всегда было 90 % , весь конфликт состоял в борьбе двух мотивов: с одной стороны, это то, что на самом деле хочется сделать, а с другой – мучительный вопрос, что скажут люди (вдруг не одобрят, блядь!), если позволить себе, не приведи господь, конечно, быть самим собой! Вот и всё! А настоящие собаки едят мясо! А европейцы уже две тысячи лет жрут «Pedigreepal». Вот и всё! Вот и вся религия европейцев! Всё. Ничего больше она не содержит, кроме, поощряемых всеми без исключения правительствами, скудоумия, лжи и трусости.

Да, чуть не забыл о жестокости. Это ещё одна отличительная черта! Если это европейское говно тронуть пальцем, оно завоняет так, что любой проходящий мимо немедленно проблюётся. Вонь распространяется мгновенно и на многие тысячи километров, что мы сейчас наблюдаем на примере истерики г-на Буша.

Ведь именно эти уроды придумали такую вещь, как атомная бомба. Неужели же неясно, что только лживые и трусливые люди могли придумать такое! И ведь всегда к этому стремились! И газовые атаки в Первую Мировую – всё одно и то же, та же задача: предать «неверных» адским мучениям, и чтобы с собственной головы не упал ни один волос.

Вот и весь, блядь, конфликт! Одни делают то, что считают нужным, а другие нет. Одни активны, другим всё «по барабану» – лишь бы сытно жрать! Одним больно и грустно смотреть на убожество мира, а других не ебёт чужое горе! Вот и всё!

Когда жрёшь очень много «Pedigree» и «Вискаса», неминуемо рано или поздно превращаешься из человека в травоядную тупую скотину. А настоящие собаки должны есть мясо!

(FOR MUDAKS ONLY!!! Я, конечно, выражаюсь фигурально, ибо ничего не имею против вегетарианцев. Я имею очень многое против инертной массы так называемых человеков).

Я тут всё время называл этот вышеописанный мудизм «европейским» и «американским», но это тоже условное определение, основанное исключительно на принципе территориального расселения тварей, которых мне нисколько не жаль. И не хуй врать самому себе! Мне не жаль погибших в Нью-Йорке и Вашингтоне обывателей, эту малую толику тех 90-та % скудоумных и самодовольных ублюдков, которые мешают нормально дышать моим друзьям и мне.

Во мне нет ни миллиграмма азиатской крови. По крайней мере, за последние пятьсот лет её точно не поступало в мой генофонд. Мой генофонд – это русские, хохлы, евреи, поляки и немцы.

Я ненавижу лишь 90% человечества потому, что они балласт, а дрессировке не поддаются. И тут не имеют никакого значения ни национальность, ни формальная принадлежность к трём мировым религиям.

Это война религии обывателей и религии Героев, творческих людей, великанов Духа. Это война 90-та% и 10-ти. Это война количественного меньшинства с большинством. Но несомненный качественный перевес на стороне меньшинства!

Если у Буша ещё сохранились в мозгу остатки здравого смысла (а способен ли он вообще умножать дважды два – вот в чём вопрос!), он не начнёт войну, ибо обязательно её проиграет, потому что он ставленник мировых обывателей.

Это ж ясно как божий день! 286-й IBM ни в чём не может соперничать с 4-м «Пентиумом». Дохлый номер! И даже если этих 286-х будет тысяча на один «Пень» – они всё равно проиграют, потому что изначально не хватает мозгов. Нужен upgrade. Вот и всё.

А лучше и вовсе выкинуть 286-й на свалку и приобрести более «продвинутую» модель. Кстати, дешевле обойдётся. А это ведь так важно для обывателей...

 

 

15.

 

После того, как 10 февраля 1999-го года я вышел из «депрессивного» отделения НИИ Психиатрии при больнице имени Ганнушкина, мне на целых полгода стало абсолютно всё по хую. Даже оный хуй я дрочил не чаще одного раза в неделю. Я уж не говорю о полном тогдашнем своём безразличии к музыке, литературе, искусству, а тем более – к банальному заработку.

Что же до творчества, то после «дурки» мне стало казаться, что любая умственная деятельность, равно как и душевная – это безмазовый инфантилизм и ничего более.

Вдохновение, если так можно назвать мои редкие посиделки с синтезатором «KORG», посещало меня только если удавалось как следует закинуться «Циклодолом». Оптимальной дозой для меня было 5-6 колёс за раз, но иногда я позволял себе и 8 и 10. Никаких «глюков» у меня от «циклы» не случалось ни разу, что, вероятно, странно, но факт.

По крайней мере, никакие ящики у меня из живота не выдвигались, что, в свою очередь, если верить Ване, происходило с ним в период его бурной юности от 3-4 таблеток. Надо полагать, он решил тогда, что он письменный стол. (Весьма похоже на правду. На весьма лестную правду).

И так я примерно 2-3 раза в неделю жрал «циклу», пока она не кончилась, да и слава богу. Кстати, под «циклой», если кто не знает, охуительно прикольно срать или дрочить. Так странно начинаешь всё чувствовать! Как будто даже не сам дрочишь, а тебе дрочат. И срёшь тоже как будто не ты. Ну да не суть.

Помимо всего прочего, мне очень не нравилось выходить зачем бы то ни было из дома, ибо даже от 5-10-минутной ходьбы я очень уставал и начинал желать лишь одного – принять «Сонапакс» и прилечь.

Ещё меня очень раздражал мой дом. В то время Катя Живова переехала жить к папе, и мы стали соседями. До её нового места жительства как раз было пять минут ходу. И я к ней стал частенько, прямо скажем, ежевечерне, приползать. В процессе этих визитов выяснилось, что граница между говном моей квартиры и раем её пролегает ровно по бывшей улице Качалова. Именно перед церковью Большого (будто бывает малое!) Вознесения, где, как многие считают, венчались литератор Пушкин и г-жа Гончарова, меня отпускала депрессуха. Соответственно, когда я шёл в обратном направлении, то сразу после Вознесения, прямо перед особняком Рябушинского (последний земное обиталище Алексея Пешкова), всё говно наваливалось на меня с новой силой. Когда же я добредал до своего подъезда, мне и вовсе становилось так худо, будто я и не был ни у какой Кати.

Таким образом, как я уже сказал, мне всё было по хуям, но никакого зла ни на кого конкретно я не держал и потому понимал, что надо бы устроиться на любую работу, и там тихо затухнуть, чтобы в конце концов незаметно для себя самого умереть. Да и почему, собственно, моя мама должна меня кормить, спрашивается!

Однако работа наруливалась как-то оченно вяло. В первую очередь, конечно же потому, что вялым был я сам. Поэтому-то, когда мама сказала, что наш родственник Женя Шпаков, замглавного в «Независимой газете», готов взять меня на работу в качестве корреспондента в отдел информации за 100 $ в месяц, я сразу же согласился. Опять же потому, что всё было по хую.

И вот где-то в середине марта злополучного 99-го года я принёс документы в отдел кадров «Независьки», написал заявление и отдал его злобной сухонькой и, конечно же, молодящейся старушонке. Она прочитала его и к моему ужасу сказала, что я могу немедленно приступать к работе, для чего надо пройти в комнату 307, соответственно, на третьем этаже.

Я приплёлся туда, поздоровался с будущими коллегами, и тупо просидел до шести часов вечера на стуле, время от времени идиотски улыбаясь окружающим меня девушкам и отвечая им что-то скучное на вопрос, откуда, мол, я такой взялся.

Из всех девиц, с которыми мне предстояло работать, более всех мне понравилась девочка по имени Аня, полненькая миловидная брюнетка с короткой стрижкой и довольно озорными карими глазками. Сколько её помню, она всегда сидела в чатах интернета, переживая по 2-3 бурных романа в неделю. От этого занятия, которому она предавалась совершенно самозабвенно, девушка Аня отвлекалась только затем, чтобы перекурить или съездить в какую-нибудь «ментовку», ибо на нашей полосе она занималась уголовной хроникой. В «ментовках» с ней тоже случалось по 2-3 романа в неделю, но по моим наблюдениям, это меньше её развлекало, чем интернет.

Другой забавной девушкой была временно исполняющая обязанности начальника отдела некто Юля двадцати девяти лет от роду и с хорошей фигуркой, но, по-моему, слегка глупенькая, что, конечно, её нисколько не портило. Её журналистским коньком было составление «коротков», колонки сухих новостей, напизженных из информационных агенств. Ещё она умела «убирать хвосты». И, надо сказать, до тех пор, пока, спустя полтора года после описываемых событий, я не стал работать в приложении к той же «Независьки» «Ex libris», где уже сам составлял целую полосу под остроумным названием «музыка», мне казалось, что «убирать хвосты» – это поистине недосягаемый уровень редакторского мастерства.

Однако со временем я втянулся во всю эту никчёмную кутерьму. Каждый день я ездил по пресс-конференциям, митингам, спортивным соревнованиям, а то и вовсе по детским утренникам, после чего возвращался в свой отдел и в течение примерно получаса обрабатывал нарытую информацию.

Нас было человек шесть, а нормальный компьютер один. При этом был ещё один «ненормальный», кстати говоря, 286-й (так, к разговору, затеянному в предыдущей главе), и тут у меня были все преимущества, потому как работать на нём умел только я один. Моя вечная бедность на сей раз сыграла положительную роль. А то бы я, как и все остальные, часами ждал, пока Аня выйдет из интернета или пока некая девушка Катя закончит свой материал, а надо сказать, что на написание одной странички сухого информационного текста у неё уходил почти весь рабочий день.

В принципе, я благодарен судьбе за те три месяца, что я проработал корреспондентом. Я вновь научился много ходить и не уставать, а главное – засыпать без таблеток. Кроме прочего, однажды, после корпоративной пьянки, девушка Аня попросила меня её поцеловать, что я незамедлительно с нею проделал. И этот поцелуй позволил мне вспомнить, что я всё же мужчина, ибо в последний раз до этого я целовался больше трёх лет назад.

Спасибо тебя, Аня! У меня даже хуй встал.

Окрылённый этим успехом, я ровно через неделю уволился.

 

 

16.

 

И всё-таки я не могу избавиться от банального вопроса, зачем мы живём. Не могу, что со мной ни делай!

И, вследствие этого, по-прежнему не могу понять, зачем я пишу. Зачем пишут другие, мне ещё более непонятно. Такие дела.

 

 

17.

 

Моя мама называла это игрой в «представлёныши».

В детстве больше всего на свете я обожал качели. Я мог качаться на них часами, неизменно представляя, что я лечу на самолёте над горами, лесами, морями и реками. Эти полёты, как правило, имели весьма благородные цели. Чаще всего я летал спасать всевозможных девочек из заточения в башнях или темницах каких-нибудь злых колдунов. Я разговаривал с этими воображаемыми девочками вслух и отвечал за них сам себе. Короче говоря, я был благородный рыцарь на белых качелях. 

Но, в принципе, когда не было возможности качаться, я обходился и без качелей. Неизменным оставалось одно – представление себя не тем, кем являюсь, и не там, где на самом деле я нахожусь.

Так, например, когда в шестилетнем возрасте меня обварили кипятком, и я попал в больницу на целых полгода, я представлял, что я – красный командир, получивший боевое ранение, а больница – это, ясен пень, военный госпиталь.

Теперь, когда я уже пережил Михал-Юрича Лермонтова и пережил, соответственно, период, когда мне казалось, что я тоже пережил свои желанья и разлюбил свои мечты, я опять продолжаю мечтать и представлять себе что-то. Только теперь я представляю, что нахожусь в другом периоде собственной жизни, чем на самом деле.

Как правило, ни один из представляемых периодов моего будущего на самом деле не нравится мне. И тогда я представляю, что мне семьдесят пять лет, и наконец-то можно уже ничего не представлять, а лишь вспоминать о том, чего на самом деле со мной ещё не произошло, потому что о многом из того, что уже реально случилось, я не хочу вспоминать уже сейчас, в двадцать восемь.

 

 

18.

 

Дима Широков, ныне ви-джэй канала «Муз-ТВ», с которым некогда мне довелось учиться на филологическом факультете Педагогического Университета имени Ленина, в оное время был чудовищно религиозен. Он читал православные брошюрки вперемешку с Довлатовым и Юзом Алешковским, травил армейские анекдоты и с большим юмором и истинным талантом рассказчика, который в тот период проявлялся в нём наиболее ярко, повествовал всем желающим о своих приключениях в стройбате. Иногда, особенно по дороге из института к метро, его пробивало на серьёзку, и он беседовал со мною за жизнь.

Однажды он сказал мне, что все мои беды происходят от того, что я, будучи изначально немирским человеком, всё время пытаюсь установить какие-то сложные отношения с миром, а это, мол, и неверно.

«Что тебе мир?» – назидательно риторил Дима Широков и продолжал: «Он плохой! Оставь его в покое, и всё будет нормально!»

За точность реплики я не отвечаю, слишком много лет прошло, но определённо что-то в этом духе.

Но как раз это-то у меня и не получалось. Ни тогда, ни тем пачее позже.

Не могу я оставить мир в покое, хоть он и впрямь плохой, и даже ещё хуже, чем принято думать. Но не могу я его оставить! Как же он без меня? Вдруг погибнет?

Теперь о Красивой Сказке.

Всё дело в том, что хотя у меня и нет на данный момент никаких поводов для писания, поскольку мне абсолютно всё по хую (как никогда! Ведь чем дальше, тем больше!), хотя при этом я на подъёме (вот парадокс!), я всё-таки не могу избавиться от ощущения обязанности продолжать на своём месте непрерывную, на данный момент подрывную деятельность. Что ни делай со мной, что я с собой сам ни делай, но мне нельзя оставлять божий промысел!

Хуёво у меня с деньгами, нет времени на любимое дело, которое к тому же и получается у меня лучше всего, будущее туманно, опасаюсь так же, что А не выдержит перегрузок, неизбежных при совместной жизни со мной, но... Всё-таки не могу я избавиться от чувства  ответственности за будущее этого худшего из миров. И заебал он меня донельзя, но я всё-таки что-то корябаю и, ей-богу, отнюдь не только затем, чтобы, как говорится, сохранить самого себя. Тем более, что я всё хуже понимаю, что же это означает – «сохранить самого себя». По-моему, это какая-то хуйня. Обычное стереотипное клише ненавистных 90-та%, за которым, как обычно, ничего не стоит. И вообще, мне кажется, что люди, у которых не вызывает недоумения эта конструкция («сохранить самого себя»), очень плохо, если не сказать, что совсем не, понимают, что такое время как таковое.

А я понимаю сие хорошо. И моё прошлое, равно как и настоящее – прямое тому подтверждение.

Теперь о Красивой Сказке.

Всё дело в том, что за последние 13-14 лет всех без исключения граждан нашей многострадальной кулёмы-отчизны постигло тяжёлое разочарование прямо-таки во всём, начиная с сомнений в существовании каких бы то ни было искренних чувств и заканчивая уверенностью в невозможности нормальной жизни в родной, отдельно, блядь, взятой стране, не только, простите за каламбур, при жизни, но и даже в далёком будущем.

Это произошло со всеми. И неважно, что 14 лет назад мне было 14, а теперь мне 28, и у меня просто начинается кризис среднего возраста. Я только частный случай общего дерьма.

Поскольку нет человека, о котором я знал бы больше, чем о себе самом (хотя то, что я о себе знаю – тоже только верхушка айсберга), то я снова, как и в романе «Новые праздники», хочу кое-что вспомнить и, что греха таить, влёгкую проанализировать, почему со всеми нами случилось такое говно, вместо ожидаемого благоденствия.

Ведь у каждого из меня и моих близких друзей, тех, кого я считаю «своими», всё-таки очень много общего с ненавистными 90 % человечества. Да, отличий много и они настолько серьёзны, что я по-прежнему, тем более сегодня, не имею ничего против тотального уничтожения тех, кто мешает мне быть самим собой, то есть гибели 90 % всех человеков, но ведь и общего у нас много.

И я точно знаю, что вначале Красивая Сказка была у всех. Потом многие не выдержали, сдались, отупели, превратились в скотов, но... вначале-то была Красивая Сказка...

Я не могу об этом забыть. Да и не хочу...

«Отсосать!», как сказал однажды Максим Горелик хамоватым секьюрити в клубе «Улица Радио», когда его стали обыскивать на входе перед началом выступления нашего «Другого Оркестра», где он в ту пору служил вокалистом.

 

 

19.

 

Где-то в середине октября 1994-го года у меня в квартире раздался телефонный звонок. «Привет, Макс! Это Катя, которая живёт на метро «Аэропорт»! У нас тут вечеринка, приезжай!» – сказала моя, на тот момент недавняя знакомая, Катя Живова.

Я, честно говоря, очень обрадовался и немедленно тронулся в путь. Меня вообще радовал тот факт, что я-таки нашёл себе новую тусу, где мне действительно хорошо и относительно весело. В конце концов, мне же тогда был двадцать один год, хотя я уже и успел дважды официально жениться и ещё более официально развестись.

Когда я приехал к Кате, помимо двух уже знакомых мне людей, девушки Маши и Никиты Балашова, я обнаружил на её кухне огромное количество весьма колоритных персонажей обоих полов. Все уже были изрядно пьяны, и мне пришлось семимильными глотками их догонять, что, впрочем, вполне удалось.

Одной из тех колоритнейших особ и была катина подруга, которая впоследствие и оказалась А.

Ну, я как-то даже не знаю, что о ней рассказать. Я не могу сколько-нибудь сносно описать её облик или манеры. Просто она с самого начала показалась мне очень прикольной. Да, наверное, это самое правильное слово. По крайней мере, я всегда очень радовался, когда впоследствии обнаруживал её у Кати в гостях. Как-то от её присутствия становилось всегда ещё более весело, хотя «заумные» разговоры, которые мы так любили вести с Катей, с её приходом прекращались мгновенно, но почему-то это тоже очень радовало.

На самом деле, ни я, ни она, не допускали и мысли, что между нами что-то возможно в течение почти шести лет с момента первой встречи, но, по-моему, она тоже всегда относилась ко мне с симпатией.

   То, что мне особенно запомнилось в ней в тот день – это её мимические комментарии к её же телефонному разговору с мамой. В её ухмылках и милых гримасках, которые она строила в процессе беседы и почти клоунской жестикуляции – наблюдалась такая жизненная энергия и непосредственность, каковую до этого я встречал только в одной девушке: нашей «другооркестровской» виолончелистке Ире Добридень. Бывают такие девушки, изначально свободные от всякой левой хуйни. Бывают. Истиный крест!

Но я только двух знаю: Добридня и А. Кстати сказать, я всегда как-то полуосознанно проводил между ними параллель, хотя и с Добридней мы тоже никогда не допускали мысли о том, что между нами что-то возможно, хотя один раз это всё-таки случилось. Впрочем, я почти ничего не помню, поскольку к тому времени сел на героин, и у неё тоже был какой-то духовный кризис.

Ещё в тот вечер меня очень забавляло, что А вот-вот собиралась выйти замуж за одноклассника, что было вполне естественно для её тогдашних девятнадцати лет.

Но пиком всей вечеринки безусловно явился бенефис Никиты, о чём уместно рассказать поподробней, ибо к А это тоже имеет некоторое отношение.

Началось всё с того, что нажравшийся Никитушка, как его называла в то время Катя, по своему обыкновению вошёл в пафос. Действительно прямо-таки как в штопор. Он встал со стула, поднял в воздух стопарик и начал тронную речь: «Однажды я лежал в реанимации. Обожрался «Паркопана». Смертельная доза 10 – я съел 20 – меня откачали». И так далее. Я чуть под стол не упал, но внешне даже не улыбнулся. А потом и вовсе началась пьяная вакханалия.

Мы стали играть в карты на раздевание, вследствие чего Никита довольно быстро остался в довольно грязной футболке и довольно голубых кальсонах. Но это нам быстро наскучило, и полуодетые люди расползлись по комнатам. Мы же с Катей остались на кухне. Как собеседники мы понравились друг другу с первого взгляда и, как только подвернулся случай, с удовольствием принялись пиздеть за жизнь, попивая водочку и закуривая одну за другой.

Но открыть друг другу всю глубину пиздеца наших трепетных юных душ нам в тот вечер не удалось, потому что уже минут через пять на кухню тихо вошёл босой Никита в кальсонах и в майке. Он двигался чуть ли не на цыпочках, как бы стараясь не мешать нашему разговору и всем своим видом как будто говоря, сидите-сидите, я на секундочку. Типа, интеллигентный сосед по коммунальной квартире.

Он тихо подошёл к буфету, выдвинул ящик со столовыми приборами, вязл длинный и безнадёжно тупой кухонный нож и также тихо вышел в коридор. Уже через секунду хлопнула дверь на лестницу...

Мы с Катей, как принято говорить, недоумённо переглянулись... В этот момент я как обычно успел подумать только своё коронное «эко, блядь!» и неожиданно для себя самого резко встал, вскочил в поношенные ботинки и выбежал вслед за ним.

Вообще, как показывает дальнейшая жизненная практика, на все экстремальные ситуации я не способен реагировать чем-то более эмоциональным, чем довольно ленивым восклицанием «эко, блядь!» и, как ни странно, немедленным действием. Я вскакиваю, мгновенно принимаю решения, что-то делаю, куда-то бегу, что-то пламенно говорю, но думаю всегда только одно: «Ёб твою мать! Ну на хуй мне опять этот маразм! Кругом идиоты! Как же они заебали со своей хуйнёй!»

На улице было уже темно и достаточно холодно, от силы 5-6 градусов пресловутого Цельсия в плюсе.

Между  силуэтами деревьев я увидел пульсирующее светлое пятно. То был убегающий в ночь Никита. Я знал, что через несколько секунд он упрётся в решётку и бросился за ним. Действительно, уже пару мгновений спустя я смог рассмотреть его лучше. Этот осёл, решивший, вскрыть себе вены тупым кухонным ножом, с завидной для самоубийцы аккуратностью перелезал через ограду, стараясь не повредить себе яйца торчащими железными прутьями. Вполне логично! Ведь он же собрался резать себе именно вены!

Я почти догнал его, когда он уже спустился на землю и увидел меня. «Не подходи, сука! Зарежу!» – заорал он благим матом и побежал дальше. Я перемахнул через забор с гораздо меньшей осторожностью, но бог миловал – мои яйца так же остались целы. Однако Никита уже выбежал на освещённую улицу.

Немногочисленные прохожие в ужасе шарахались в сторону. Их нетрудно было понять. Несётся впотьмах этакое уёбище с безумными глазами, в кальсонах, босое, с ножом – и всё это безобразие происходит в октябре месяце!

Внезапно я понял две вещи: что я его всё же не догоню, и что с ним ничего не случится. И я вернулся.

У подъезда я нашёл Катю в слезах и в пальто, накинутом на плечи. Я немного поутешал её, и мы вернулись в квартиру.

Через некоторое время вернулся и Никита. Один из катиных гостей, двадцатилетний кавказский мужчина по имени Саня, от всей души хотел дать ему пизды, но Катя упросила его этого не делать.

Справедливости ради надо заметить, что у Никиты действительно появилось несколько неглубоких порезов, но только… с другой стороны руки.

Буквально в этом году я узнал, что, собственно, послужило причиной его эмоциональной вспышки. Оказывается, когда мы с Катей уединились на кухне, Никита уединился в соседней комнате с А. Там пьяная А в общих чертах пожаловалась ему на жизнь. Никита, считая себя (не понимаю до сих пор в связи с чем) героем-любовником, решил её как следует успокоить и для начала попытался её облапать. Тут моя решительная А и сунула ему кулаком в табло и сказала, что на его похороны никто не придёт. Может это в деталях было и не совсем так, но фраза «на твои похороны никто не придёт», равно как и взаимный мордобой, имели место в действительности. И это так расстроило незадачливого героя-любовника, что он решил немедленно свести счёты с жизнью. (Опять же не понимаю, что ему помешало. Впрочем, слава богу, конечно.)

В конце вечера та же А утешала по-прежнему рыдающую Катю и приговаривала: «Всё хуйня! Мы – мускулистые суки! Нам всё по барабану!»

Такова была моя первая встреча с А. И такова была тогда она сама.

После этого вечера у нас с Катей начался двухнедельный роман, как я теперь понимаю, исключительно платонического характера. Очень скоро мы друг другу надоели и на месяц перестали общаться, а потом когда Слава Гаврилов на некоторое время стал её бойфрендом, мы помирились и стали просто друзьями, но зато не разлей вода.

 

 

20.

 

В академии наук

заседает князь Дундук.

Говорят, не подобает

Дундуку такая честь.

Отчего ж он заседает?

Оттого что жопа есть.

 

Александр Сергеевич Пушкин.

 

 

21.

 

В шестом классе школы мы с моим одноклассником Алёшей Сапожниковым увлекались двумя вещами. Во-первых, мы запускали ракеты, используя серу от спичек, каковая, как известно, вовсе не сера в смысле неорганической химии; три-четыре вида нитроцеллюзных клеёв, самым лучшим из которых был «AGO» (по-моему, это был литовский клей, изготовляемый на предприятии «Литбытхим» (Литовская бытовая химия – прямо-таки «мордовский шалаш»), на базе отдыха которого мы впоследствии отдыхали с мамой в 1987-м году), и жестяные баночки из под валидола. Когда не находился «Валидол» (а если находился, то всё его целебное содержимое немедленно безо всякого зазрения совести высыпалось в мусорное ведро), мы использовали тюбики из под зубной пасты. Но это только то, что касается двигателя. Немало мы заботились и о корпусах своих ракет. В какой-то очередной библии юных техников мы с Сапожниковым вычитали точные параметры идеального соотношения диаметра и длины – прямо, блядь, не побоюсь этого словосочетания, «золотое сечение». И дело пошло.

И были мы с Алёшей Сапожниковым друзья-конкуренты. Наш концерн назывался «Sky rockets and planes company». Было в этой компании два отделения: соответственно, имени Сапожникова и имени меня.

Были у нас и соперники (не сказал бы, чтоб прям друзья) в лице Антона Мартынова по кличке Зубыч (у мальчика действительно были очень странные зубы, по поводу чего мы, малолетние свиньи, не стесняясь злословили) и Егора Недбайло. Но их концерн у нашего, прямо скажем, хуй сосал. Мне принадлежал рекорд дальности полёта и некоторое время рекорд высоты (помнится, ракета моя называлась «Саламандра»), перебитый опять же Сапожниковым (как называлась его ракета не помню - кажется, он использовал какую-то буковку с циферкой), а Мартынову и Недбайло ничего такого не принадлежало.

Надо сказать, что мы очень круто развернулись, благодаря тому, что оба не были обделены мозгами и всё время норовили друг друга обогнать. У нас были и двух- и трёхступенчатые ракеты, и ракеты с системой спасения (своего рода спускаемые аппараты, что позволяло запускать в «космос» как тараканов, так и лягушек, которых мы потом благополучно возвращали в лоно их нехитрых семей), а Сапожников и вовсе однажды сделал модель спэйс-шаттла, которая действительно неплохо летала. Короче, мы хорошо жили. Но это только во-первых.

Во-вторых, мы тоже жили неплохо, но я о другом «вторых» хотел бы сказать.

Помимо ракет нас сказочно веселила ещё одна херь. Мы, опять же с Сапожниковым, самозабвенно рисовали научно- (а, впрочем, и псевдонаучно-) фантастические комиксы собственного, разумеется, сочинения. На большой перемене между вторым и третьим уроками, ровно в 10.10 мы начинали просмотр того, что каждый из нас накалякал накануне вечером.

Честно признаться, в отличие от Сапожникова, я никогда не умел рисовать, но мои комиксы всё же имели хождение по рукам одноклассников наравне с его. Видимо, благодаря масштабу художественного замысла. Больше там, на мой взгляд, было решительно не за что зацепиться. Так вот мы и счастливо протрубили всю первую четверть шестого класса, то бишь осень 1985-го года.

На ноябрьские праздники я уходил в несколько расстроенных чувствах, ибо впервые в жизни нахватал «трояков». Как я теперь понимаю, только потому, что педагоги все были мудила на мудиле, но тогда я этого не понимал, традиционно валя всё на себя, и невероятно печалился. Родственники мои тоже в тот период, откровенно говоря, не находились на пике своих интеллектуальных, да и духовных, возможностей и поносили меня на чём стоит свет.

На самом деле, тройки-то было всего лишь две: по алгебре и геометрии, но мой пресловутый дядя Игоряша, узнав об этом, картинно пришёл в ужас и уже прочил мне карьеру дворника, а то и вовсе уборщицы, намекая, таким образом, на то, что это, мол, пик моих возможностей. Потолок, извините. Я пытался ему возражать. Говорил, что мне эта математика на хуй не упёрлась, (в чём, кстати, был не прав, ибо математика упёрлась на хуй абсолютно всем и в особенности тем, у кого его нет. Говорю ж, педагоги мои все мудилы были!), ибо я вообще буду писателем. Но Игоряша сказал, что тогда мне придётся писать романы о жизни уборщиц, поскольку это станет единственной сферой, в которой я буду хорошо разбираться. В результате, как известно, правы оказались мы оба, и я до сих пор не могу взять в толк, что такого плохого в литературе о жизни всяко разных уборщиц. Тем паче, что все великие романы и повести написаны исключительно об этом.   

Однако, я хотел бы вернуться к теме комиксов, опосредовавшись (извините, за выражение, блядь!) через другого своего дядю, какового по сию пору зовут Серёжей.

Прямо скажем, он не был мне дядей по крови, да и сейчас не является им. Будущим летом исполнится 25 лет с тех пор, как он женился на моей тёте и именно в силу этого обстоятельства, опосредовавшись (опять же извините) через неё, стал моим дядей.

Долгое время он был моим другом. Рассказывал мне о чудесах света, о древних индейцах и гипотетических их контактах с инопланетянами, об Атлантиде, о Христе (+ – в стиле популярного тогда журнала «Наука и религия») и о многом-многом другом.

Именно этот самый дядя Серёжа научил меня вырезать из сосновой коры кораблики, именно он подарил мне мой первый и единственный фотоаппарат «Смена 8 М» (М - это очевидно «модернизированный») и моего самого любимого плюшевого медведя неестественно серого цвета.

Дядя Серёжа же впервые познакомил меня с устройством Солнечной Системы, набросав её схемку на обычном листе из детского альбома для рисования. Когда в возрасте шести лет я надолго попал в больницу, в особо грустные минуты я воспроизводил эту схему и подолгу рассматривал её, представляя, как движутся в кромешной тьме межзвёздного пространства гигантские печальные шары, – и мне становилось легче жить.

Так вот. Помню точно, это был понедельник, и была это третья декада ноября 1985-го года.

В этот день мне удалось довольно оперативно сделать уроки (скорее всего потому, что добрую половину я и вовсе торжественно выслал на хуй) и сел калякать свои идиотские комиксы. Часа через три это занятие мне наконец-то наскучило, и я приплёлся на кухню, дабы испить чайку. Там я обнаружил дядю Серёжу, который по своему обыкновению мыл посуду. (Его супруга, она же моя тётя, всегда была чем-то слишком занята. Наверное, я никогда не пойму, чем – впрочем, это взаимно.) Вот тут и произошла довольно интересная и во многом определяющая для меня хрень.

Здесь следует заметить, что в тот период мы уже не так дружили, как раньше. Во-первых, у меня был подростковый возраст, и в силу этого я был глуп, самоуверен и столь же закомплексован, а во-вторых, дядя Серёже было не вполне до меня, ибо они с моей тётей были всецело поглощены воспитанием моей двоюродной сестры Марии Сергеевны.

Тем не менее, в тот вечер он был расположен к беседе и, собственно, сам её начал. Он сказал: «Ты очень талантливый человек. Тебе обязательно надо заниматься литературой. Зачем ты рисуешь эти низкопробные (дословно) комиксы? Тебе дано гораздо больше. Нельзя разменивать талант!» – сказал мне дядя Серёжа. И, честно говоря, в самой глубине души я призадумался, хотя на её, душевной, поверхности якобы остался при своём мнении. (Подростковый возраст опять же.)

А на следующий день случился самый знаменательный вторник моей жизни. На уроке русского языка к нам в класс вошла обаятельная брюнетка лет двадцати пяти или чуть старше (не знаю) и сказала: «Айда, ребята, (недословно) ко мне в Краснопресненский дом пионеров, в литературную студию «Снегирь»! Мы будем там читать ваши рассказы и стихи, играть в литературные игры, и всё будет хорошо! Есть в вашем классе ребята, которые пишут стихи или прозу?» Я смущённо потупился (всю жизнь чем лучше других я умею что-либо делать, тем больше меня это смущает), но наша «классная» Светлана Ивановна сказала, что, де, да, мол, есть у нас такие, вот, например, Максим Скворцов.

И я туда пошёл. Руководительницу литературной студии «Снегирь», обаятельную брюнетку, звали Ирина Викторовна. Впоследствие, когда я уже изрядно подрос, выяснилось, что эта самая Ирина Викторовна – никто иная, как поэтесса Ирина Машинская.

Но в тот день выяснилось совсем другое. Прямо скажем, уже к вечеру стало понятно, что я беременна...

Впрочем, это я так пошутил, а то что-то немного поднадоела мне моя же собственная спокойно-повествовательная интонация. Вот я и сморозил первый пришедший на ум пиздец, дабы вас как-то взбодрить.

Однако, вернёмся к нашим баранам. Стоило мне войти в комнату, где обосновался сей фатальный «Снегирь», как мне сразу понравилась одна девочка.

Звали её Мила. У неё были две косички, а на ногах у неё были обычные, (некапроновые и непрозрачные) колготки, и ещё она была меня на класс старше. И глаза мне её понравились. Я бы даже сказал, что про себя я назвал их удивительными.

Потом, спустя лет восемь-девять, мне ради сохранения собственного душевного здоровья, пришлось решить, что они никакие не удивительные, а просто сумасшедшие, но тогда я не думал так.

Справедливости ради, скажу, что я не сразу в неё влюбился. Нет. Я понял, что это и есть пресловутая Первая Любовь через две с половиной недели. Но когда Ирина Викторовна на первом занятии попросила меня что-нибудь принести из своих сочинений к следующему разу в качестве, как она выразилась, вступительного взноса, и я сел переделывать какую-то свою научно-фантастическую повесть, дабы уместить её в формат двадцатиминутного рассказа, то в процессе работы я уже думал, какое впечатление это может произвести на Милу.

А что касается дяде-Серёжиной сентенции по поводу разменивания таланта, то бог его знает. Иногда мне кажется, что если бы я продолжил тогда рисовать комиксы, всё могло в моей жизни сложиться иначе и, возможно, гораздо лучше с точки зрения обывателей. А иногда мне кажется наоборот. Вот.

 

 

22.

 

На исходе седьмой недели довольно невнятных моральных страданий, связанных с освобождением от героиновой зависимости, я снова пришёл к моей несчастной матери и сказал: «Мама я не могу больше! Помоги мне лечь в больницу! У меня больше нет сил!» И мама мне помогла.

На следующее же утро мы поехали в долбаный НИИ Психиатрии при больнице им. Ганушкина и уже через каких-то 3-4 часа, в течение которых длилась бюрократическая процедура оформления всяко разных документов и идиотских предварительных бесед, меня наконец отвезли на шестой этаж в «депрессивное» отделение. Там у меня первым делом отобрали бритву, ибо я всегда бреюсь станком с совершенно недвусмысленным обоюдострым лезвием, и отвели в одну из палат.

В шестиместных апартаментах, разумеется, было весело. Так, например, когда я вошёл и, вяло поздоровавшись, сообщил новым товарищам своё имя, на что получил совершенно адекватное ответное приветствие, никто, против моих ожиданий, не добавил «пойдём поссым!» Тут я имею в виду две общеизвестных поговорки: «Максим, пойдём поссым!» и аналогичную «Володь, пойдём яйца колоть!» Надо полагать, долг мыслящего филолога придумать надлежащую херь ко всем мужским именам. Например, я только что спонтанно придумал приговорку к имени Кирилл – «Кирилл, пойдём ебать горилл!» И так далее в том же духе. Короче, подумайте об этом. Варианты присылайте по адресу: la-do-mi@mail.ru . А то и не присылайте.

Для того, чтобы поддержать разговор, я чисто номинально спросил, где здесь принято курить, хотя догадывался, что скорее всего в сортире, и, получив немедленное подтверждение своей смелой гипотенузы, отправился по указанному адресу.

В сортире было не менее весело, чем в палате, и там действительно курили – меня никто не обманул. Этим достойным настоящего мужчины делом занималось там человек десять. Курили, в основном, всякое говно в лице «Беломора» и «Примы», но были и более продвинутые индивидуумы, между пальцами которых неторопливо тлели «мальборИнки» или «элЭминки». В обеих кабинках деловито срали «депрессивные». Ввиду того, что двери были до половины обрезаны, мне были видны их печальные сосредоточенные физиономии, выражающие неподдельное страдание. Вероятно, некоторые виды психотропных колёс вызывали запоры.

Когда я вернулся в палату, мои соседи уже начали играть в «тихий час». Все они лежали на спине, закинув ногу на ногу, подложив под голову руки, безразлично вперившись в потолок.

«Да, прикольная компашка. А впрочем, чего я хочу? Жизнь-то уже, в сущности, кончилась» – подумал я и тоже лёг в общепринятой здесь позе. Надо сказать, коллеги мои, видимо, действительно очень точно её рассчитали, ибо на душе мне сразу стало так бессмысленно и спокойно, что в каком-то смысле мне это даже понравилось.

У моего соседа, тридцатилетнего эпилептика Серёжи, имелся, блядь, транзисторный приёмник, каковой был включён и настроен, как водится, на волну «Русского радио», поскольку «Нашего» тогда ещё не придумали, а ведь именно ему передало свою позитивную эстафету «русское» незадолго перед тем, как окончательно поделило сферу влияния почему-то с «Радио-шансон».

И вот там, по «Русскому радио» крутилось в тот период два основных хита, блядь, сезона: песня группы, названия которой я сейчас не вспомню, но очень похожая на творчество так называемой Марины Хлебниковой, про какую-то «палку-гаолку» и очередной аккуратный маразм Алёны Апиной «Убегу от тебя». И вот так, смотря, даром что не плюя, в потолок, я слушал весь этот бред и уже почти не чувствовал никакой боли от того, что вот, мол, крутят ведь всякую хуйню, а мои бессмертные «Новые праздники» почему-то нет. Да и хуй бы с ним.

Первые несколько дней я был предоставлен сам себе, поскольку залёг в пятницу, а выходные – они и у психиатров выходные. Однако первый же понедельник внёс в мою жизнь изрядное разнообразие.

Мне наконец выделили персонального лечащего врача по имени Зоя Васильевна. Тут надо сказать, что лечащими врачами в «депрессивном отделении» НИИ Психиатрии были в основном аспиранты, а точнее ординаторы – то есть просто мальчики и девочки + – моего возраста. Не скрою, это тоже меня веселило.

Девочка Зоя (Васильевна) по всей видимости была меня на пару лет младше. Да, едва ли ей было больше двацати четырёх. Она представляла собой очень славную, опять же, девочку с ростом около 170-ти сантиметров, весьма пухленькую, но не толстую. Вообще, по комплекции она весьма напоминала мне Катю Живову с той разницей, что Катя – умная и злобная, а Зоя Васильевна была, что называется, добрая и хорошая.

В первой же беседе, я сказал ей, что в свете предстоящих анализов мне бы очень хотелось, чтобы у меня обнаружили СПИД, поскольку именно до такой степени меня достала эта ёбаная человеческая жизнь. Бедная Зоя в первый момент не знала, что и сказать, но со временем овладела собой и в последующие наши встречи предпочитала общаться со мной методом всевозможных игровых психологических тестирований, каждый раз притаскивая с собой какое-то невообразимое количество всяких идиотских карточек и мудацких анкет.

Впоследствии со мной беседовало ещё несколько врачей самого разного возраста, но все они говорили моей маме одно: что случай довольно сложный, поскольку наряду с моими психическими отклонениями я ещё и очень умный (видимо, к большому их сожалению), и это, дескать, (то, что я очень умный) существенно усложняет процесс лечения. Я вообще, честно признаться, по сию пору охуеваю от этих граждан. Если б мне было больше нечем заняться, я бы стал психотерапевтом, право слово, чтобы действительно помогать людям, а не пороть всякую чушь. Но... к сожалению, для «депрессивных», мне, как правило, всегда есть, чем заняться.

Я, кстати говоря, упомянул об этом, ей-богу, не для того, чтобы составить о себе ещё более лестное мнение, чем то, что уже справедливо сложилось, а потому, что это правда, что, собственно, меня и раздражает безмерно. Ведь всю жизнь объективное признание моих немалых достоинств не приносит мне никаких денег. Какого чёрта?! Какого чёрта я получаю деньги только тогда, когда работаю максимум на 10-15% своих реальных возможностей и умений! И не дай бог сделать что-либо на 20, ибо это значит, что денег не дождёшься никогда и ни под каким видом. Как же меня заебал этот «корабль уродов» в лице несчастного моего отечества, бля... Да и всего остального мира, что греха таить.

 

Конечно, моя выходка со СПИДом, которого всё-таки не нашли, даром мне не прошла. Зоя, конечно же, «настучала» главврачу. Это был её долг, я понимаю.

Главврачом в этом заведении служила сверхобстоятельная дама лет семидесяти, в силу своего возраста, наверное, способная многое порассказать об отечественной психиатрии эпохи застоя. О, она была настоящий психиатОр! Прямо-таки психиатрический чистоган. Как её звали я, конечно, не помню. Поэтому будем считать, её имя-отчество звучало, как Наталья Николаевна.

После того, как я впервые побывал у неё «на ковре», у меня случился чуть ли не приступ. Чем я, собственно, был, по их мнению, болен, для меня и сейчас остаётся загадкой, но, справедливости ради, должен признать, что в описываемое время со мной иногда случались некие приступы. Это, конечно, были не эпилептические припадки (неэпилептикам знакомые, в основном, по прозе Достоевского), но в состояние крайнего нервного возбуждения, когда я не мог сидеть на месте, чуть не выкидывался в окошко и колотил кулаками по кафелю в сортире, я всё же впадал, и без внутримышечной инъекции «Реланиума» (в просторечии, в жопу) мне из них выйти не удавалось.

Эта Наталья Николаевна посмотрела на меня, как солдат на вошь, оглядела несколько раз с головы до пят и убийственно спокойно и внятно сказала: «Здравствуйте, Максим Юрьевич! Скажите-ка, а что это Вы там говорили о СПИДе? О том, что вы были бы, как Вы выразились, очень рады, если бы анализы оказались положительными? Вы, вероятно, не слишком удачно пошутили?» И она снова принялась буквально пожирать глазами мои заблудшие мозги.

Поскольку я искренне в тот момент полагал, что жизнь моя кончена по любому, а накладывать на себя руки – не мой стиль, я честно сообщил Наталье Николаевне, что я не шутил, и сейчас это тоже является правдой, как и накануне.

Что она сказала мне после этого, я не помню, но после того как аудиенция с ней закончилась, я выкурил в сортире три сигареты подряд, принял душ, но всё равно не выдержал и выпросил у завотделением укол «релашки».

Вторым мощным раздражающим фактором были тогда для меня ежедневные визиты моей мамы. Когда дежурная медсестра кричала на весь коридор: «Скворцов!!! К тебе пришли!», я всегда думал одно: «Чёрт подери! Когда же ты, наконец, оставишь меня в покое, упрямая взбалмошная женщина!», но вставал и покорно плёлся в приёмную.

Я даже несколько раз почти решался было попросить заведующего, чтобы её ко мне не пускали, но в последний момент обывательское начало, существующее, к несчастью, в каждом человеке, в данном случае проявляющееся в банальном и, на самом деле, совершенно надуманном человеколюбии, брало надо мною вверх.

В день, когда меня выписывали, мама опять в полминуты умудрилась взъебать мне мозга, и я напоследок деликатно пожаловался на неё Зое. Зоя снисходительно, но, вместе с тем, ласково мне улыбнулась и сказала: «Ну зачем Вы так, Максим? Ласковое теляти двух маток сосёт!..» и снова улыбнулась.

 

 

23.

 

Несмотря на то, что взаимная симпатия между мною и Милой возникла едва не при первой встрече, мой путь к её сердцу был довольно-таки тернист и, само собой, долог. Более того, как стало понятно в будущем, до места назначения я так и не добрался, о чём, откровенно говоря, на данный момент нисколько не сожалею. Почти уверен, что не сожалеет и Мила. Тем не менее, справедливости ради, должен согласиться с собственной так называемой совестью в том, что тогда это было, конечно, иначе.

Общая схема моего покорения Милы Фёдоровой выглядела примерно так:

Первый год обучения в «Снегире» (мой 6-й класс – её 7-й) – я пытался постоянно острить, изображать из себя душу компании, постоянно писал какую-то псевдонаучнофантастическую белиберду про каких-то космических робинзонов, войны цивилизаций и прочее, дабы поразить воображение «возлюбленной», а заодно и всех присутствующих (что называется – оптом). На студийных праздниках я веселился так, что Ирине Викторовне Машинской приходилось порой делать мне замечания. Однажды я до того разошёлся, что простого «дёргания за косички» (а у Милы на тот момент действительно имелись две восхитительно инфантильных косички с бантиками, что придавало ей в моих глазах совершенно исключительный шарм) мне показалось мало, и с непосредственностью, удивившей меня самого, метнул в неё ириску, угодив прямо в её чашку с чаем. Мила чуть не заплакала. Когда мы в первый раз после этого инцидента принялись играть в буримэ, её вариант начинался со строчки «противный муравей Максим уехал в Антарктиду!», что я не без оснований расценил как знак внимания.

Кстати, о косичках и шарме, который они якобы придавали Миле.

В принципе, я не уверен, что так казалось ещё кому-то кроме меня, но у меня был до некоторого момента некоторый пунктик. Прямо скажем, до определённого возраста все мои подруги были меня старше. Естественно, чем младше был я сам, тем меньшая разница в возрасте меня, извиняюсь за выражение, устраивала. Так, например, Мила была меня старше всего на полгода, но это был не меньший срок, чем впоследствие почти десятилетняя разница с другой моей, извиняюсь за выражение, пассией. И вот, наверное, именно потому, что я физически чувствовал, что они действительно старше, в такой блаженный трепет приводили меня проявления в них детскости или наивности любого рода, как в манерах или в случайных фразах и интонациях, так и во внешности. Полагаю, что с точки зрения банального фрейдизма, я просто был одержим идеей Фикс, заключающейся в «удочерении матери». Почему Фрейд не учитывал такого варианта, когда разрабатывал свой «эдипов комплекс»? Не знаю.

Потом, со временем, все эти фишки тоже, словно корова языком слизала. Видимо, я наконец-таки вырос. Такая байда.

Второй год обучения в «Снегире» (мой 7-й класс, милин 8-й) – Ирина Викторовна решила родить ребёнка, и вместо неё в нашу студию явился человечец по имени Николай Кириллович Аксёнов. Как обычно, наиболее тесный контакт установился у него с Милой и со мной, поскольку мы оба – неглупые звери, и никогда не пропускали занятий. Я в тот период весьма крепко ухватил за жопу свою нехитрую научно-фантастическую Музу, и Кириллыч сие во мне поощрял, а в Миле поощрял её страсть к стихосложению (в частности, склонность к философской лирике), хотя однажды, прямо скажем, не слишком тонко намекнул ей, что с категорией пафоса лучше обращаться осторожнее. Разумеется, Мила затаила на него обиду, поскольку считала для себя единственно возможным быть во всём первой, но внешне вида не подавала и продолжала регулярно ходить на занятия.

В самом начале года второго «Снегиря» её приняли в комсомол, и я, помнится, ей страшно завидовал, не говоря уж о том, что она иногда приходила в школьной форме старшеклассников, а я хоть и всегда успевал переодеться, но в школу ходил в мудацкой мальчишеской форме с мудацкой красной нашивкой в виде открытой книги в качестве символа знаний на правом рукаве абсолютно ублюдочной синей буратиноподобной курточки с идиотскими металлическими пуговицами, покрытыми «серебрянкой».

Однажды Николай Кириллович походя назвал наших девиц девушками, и я невольно покраснел. И ведь действительно они были уже вполне оформившиеся барышни с ясно читаемой грудью под блузками, кофточками, рубашечками, да и менструальный цикл у многих из них наверняка уже принял вполне регулярный характер. Что и говорить, я, конечно, немного комплексовал, хоть и старался не подавать вида. Утешало меня лишь одно: к своим 13-ти годам у меня уже сменился голос, да и сперма в процессе мастурбации выделялась вполне себе густая, и я знал, что далеко не все милины одноклассники, хоть они и старше меня на целый год, находятся на таком же завидном уровне пубертации, как я. Да, меня это успокаивало. Скажу больше, будучи сущим щенярой, я не всегда мог устоять перед искушением запрокинуть голову и сглотнуть слюну так, чтобы у меня зашевелился мой новоиспечённый кадык, и Мила, увидев это, врубилась бы, какая же я взрослая катапуська.

В тот год второго «Снегиря» наши отношения не стали ближе ни на йоту, и единственной возможностью общаться с Милой, а также скрытой целью посещения занятий, были совместные прогулки до метро «Краснопресненская» по пути домой. Хотя однажды я разошёлся до такой степени, что проводил Милу до самого её «Выхино» (тогда эта станция называлась «Ждановская») и даже сам испугался собственной смелости.

Третий год обучения в «Снегире» (мой 8-й, милин 9-й) – в этом году я существенно укрепил свои позиции. Ещё летом я не помню каким образом раздобыл милин адрес и накарябал ей письмецо с недвусмысленным предложением вступить со мной... в переписку. Целых полторы недели я бегал к почтовому ящику по три раза в день и, наконец, в одну из сред получил её «ответку». Мила на всё соглашалась, и мы натурально вступили с ней в переписку, носившую крайне «интеллектуальный» характер, что, конечно, было полным враньём самим себе. Хоть в наших письмах и не было продыху от всевозможных Достоевских, Пушкиных, Гёте, Шиллеров и иже с ними (впрочем, иногда туда затёсывались «Beatles», «Scorpions», «Аквариум» и «Алиса»), едва ли нас это интересовало, хотя сами мы безусловно со всем мудизмом юных сердец уверены были в обратном.

Естественно, мой расчёт оказался верным, и уже в сентябре к нашим письмам добавились долгие телефонные разговоры за жизнь, в ходе которых я опять же считал своим долгом перманентно острить. В октябре я осмелел до того, что начал заезжать за Милой в «Выхино» и вместе совершать долгий путь к «Снегирю».

Четвёртый год обучения в «Снегире» (мой 9-й, её 10-й и последний) – во-первых, уже в середине второго года Николай Кириллович нас покинул, и вместо него пришла к нам Ольга Владимировна, которая в течение последующих трёх лет в общих чертах познакомила тех, кому это, разумеется, было интересно, немного-немало со всей программой филфака по истории литературы от Софокла и Эврипида до Джойса и Кафки.

В год четвёртого «Снегиря» я вслед за Милой записался в школу юного филолога при МГУ на два семинара сразу: на «Поэтику» и на «Античную литературу». (Примерно в это же время одним из преподавателей в этой школе был, как выяснилось позже, Митя Кузьмин. Кажется, он вёл семинар по «серебряному веку». А может и какой-то другой.)

Мила начала туда ходить за год до меня, из-за чего стала периодически задвигать «Снегирь». В телефонных разговорах она объясняла свою измену тем, что якобы уровень «Снегиря» и ШЮФа соотносятся как школа и детский сад в пользу ШЮФа, то есть в пользу школы. Как я теперь понимаю, на самом деле всё было ровно наоборот, а милина любовь к семинару по поэтике объяснялась среди прочего и тем, что его вёл очень симпатичный аспирантик по имени Арутюн Ашотович Кочинян, который, конечно, эту поэтику в гробу видел, и, вообще, едва ли его в тот период интересовало что-либо кроме девок. Мила ещё искренне считала его «солнцем русской филологии». Но с поэтикой, в принципе, хуй бы!

Летом перед моим девятым классом ознаменовалось для меня событием, при воспоминании о котором я и сейчас тихо охуеваю и умиляюсь. К тому времени мы с Милой иногда уже позволяли себе прогулки никак не связанные со «Снегирём». Однажды мы отправились в Кузьминский лесопарк и там, после долгих мучительных сомнений, я всё-таки впервые в жизни взял Милу за ручку.

Несколько минут, пока её рука оставалась в моей, мы не произносили ни слова и тупо пёрлись по лесу. Я не знал, что делать дальше, но на всякий случай руку не отпускал. Я понимал, что это, конечно, вряд ли, да и ладошка, разумеется, уже изрядно вспотела. А вдруг повезёт, думал я, и выгорит первый в жизни поцелуй!

Но, поскольку я действительно очень нервничал, когда Мила, надо сказать, минут через десять, предприняла попытку освободиться, я не стал этому противиться и в глубине души был ей весьма благодарен. Ещё минуты через две мы позволили себе переглянуться, потому что до этого смотрели исключительно себе под ноги, что было разумно, поскольку нам всё-таки удалось вызвать друг у друга лёгкое головокружение. Не знаю, какого цвета было лицо у меня, но Мила была красная, как варёный рак. (Она и есть, кстати, Рак по знаку Зодиака.) Ещё через минуту она буквально выдавила из себя следующее: «Ты знаешь... всё-таки... сейчас для меня самое главное – поступить в Университет!..»   

 

 

24.

 

И всё-таки! Зачем люди что бы то ни было пишут, создают, размножаются теми или иными способами? Не могу понять. Не могу постичь. Не могу простить.

Не могу простить себе того, что вопрос «зачем» с каждым годом я задаю себе всё реже и реже, но если задаю, всё лучше понимаю, что никогда не смогу на него ответить. Но в глубине души не могу простить себе и того, что отчётливое понимание невозможности получить ответ уже не повергает меня в депрессию. И ещё не могу себе простить того, что я радуюсь отсутствию депрессии и тому, что меня уже далеко не так волнуют самые главные вопросы, как раньше. А вопрос «зачем» – бесспорно самый главный. Но я точно знаю и другое – что абсолютно всё не зачем, а просто так. Но то, что всё просто так и ничего вокруг нас, вокруг меня, нет – ни в коей мере не ужасно и ни в коей мере не повод для печали. А горе, как я уже однажды справедливо заметил в одном из своих стишков, тоже всего лишь красивая сказка.

Нет в мире ни горя, ни боли, ни смерти, кстати сказать. Есть только какой-то шум в голове, если, конечно, признать, что голова моя действительно существует. И этот шум, по-видимому, самоценен, хотя скорее всего нет. Но установление истины в этом вопросе – нерентабельно, потому что истина – пустой звук, тоже всего лишь шум. Шум в сердце. Он, шум, нерентабелен, потому что он может перекрыть другие звуковые волны, которые рентабельны. Рентабельные звуковые волны – это такие волны, нахождение на чьей частоте позволяет мне впоследствии получать их материальный эквивалент, выраженный в денежных знаках, каковые, конечно, сами по себе являются апофеозом категории условности в нашей жизни, но именно они безусловны, а всё, что менее условно – соответственно, в меньшей степени безусловно, потому что хорошего человека на хлеб не намажешь. Разве только если провернуть его в мясорубке и желательно заживо.

Да простит меня Путин, я весьма сожалею о том, что люди, уничтожившие небоскрёбы в Нью-Йорке, кто бы они ни были, заодно не разрушили Кремль, Останкинскую телебашню и пару-тройку «книжечек» на Новом Арбате. Тогда, возможно, деньги стали бы чуть менее безусловны, а большинство населения впало бы в состояние безнадёжной истерики, что со временем привело бы к переоценке жизненных ценностей, в принципе, в мою пользу, потому что я молодец и знаю, что делаю.

Тот факт, что гибель ряда якобы ни в чём неповинных людей не кажется мне слишком дорогой ценой за понимание широкими массами моей правоты, я совершенно не считаю вопиющим. Только на этих условиях мы можем быть квиты! Квиты с обывателями, не говоря уже о тех поистине незаурядных людях, которые осознанно этих самых обывателей плодят. Можно, конечно, сказать, что с этими людьми и надо разбираться, но обыватель – это диагноз.

Нет, я не считаю гибель так называемых людей слишком дорогой платой за моё моральное изнасилование или изнасилование других творческих единиц. Да! Я считаю, что мир мне должен в том смысле, что кто-то должен понести наказание за свои преступления против меня, главным из которых является насильственное удержание меня в средней группе детского сада в то время, как я профессор кислых щей. (Это тоже кергуда! Что-то мне просто пафос собственный показался мудацким.)

Я люблю А. Только с нею я счастлив. Я хочу, чтобы она тоже была со мной счастлива. Мне нужен материальный эквивалент! Да, я непоследователен, но только тогда, когда позволяю это себе в гомеопатическом ключе.

Если дядя Володя Путин меня заругает за Кремль и телебашню, я готов принести свои извинения, но не раньше, чем он действительно «заругает», потому как вдруг пронесёт, и я останусь при своих убеждениях, и мне не придётся превращаться в товарища Галилея. А мне, между тем, придётся превратиться в товарища Галилея, если дядя Володя меня заругает, потому что я люблю А. Только с нею я счастлив.

Да, я непоследователен. Зато - человекообразен...

 

 

25.

 

Я только что посетил гостиную, где А смотрит телевизор. «Ну что, «потворил?» – спросила она. «Да, – ответил я и добавил, – что-то у меня какое-то ощущение двойственности», имея в виду то, что с некоторых пор, после того, как я заканчиваю писать, я минуты три спрашиваю себя: «Зачем ты это всё сейчас сделал? Для чего ты опять понаписал несколько страниц какой-то полной собачины, которая, если уж начистоту, не имеет к тебе ни малейшего отношения? И ведь заставил себя! Зачем? Ведь тебе же не хотелось! Но всё-таки затащил себя за стол, раскрыл тетрадочку и понаписал какой-то хуйни! И зачем? Ведь сам же понимаешь! Да и действительно ли ты думаешь так, как ты пишешь? Ведь нет! Или да? Или нет? Или как же тогда, позволь тебя спросить?!»

«Да, – ответил я и добавил, – у меня какое-то ощущение двойственности». «Ну, хорошо, что не тройственности!, – сказала А и добавила, – во всём есть свои плюсы!»

Я опять пошёл на кухню и написал эту главку. Зачем?

 

 

26.

 

По реке плывёт топор

из села Кукуево.

Ну и пусть себе плывёт

железяка хуева!..

 

Русская народная частушка.

 

 

27.

 

Наступило утро. Я встал строго по будильнику (буквально месяц назад ко мне вернулась эта замечательная способность: в любом состоянии реагировать на звуковой сигнал немедленным вскакиванием с кровати), приготовил завтрак, умылся, оделся, поцеловал спящую А и почесал в Термен-центр на репетицию.

Дело в том, что мы с Яной Аксёновой дали согласие на участие в некоем утреннике для детей и их продвинутых в материальном плане родителей. Разумеется, не за просто хуй. Дали согласие поиграть там классику: Яна – терменвокс, я – пианинка. У нас в программе две «Ave mari(и)» (соответственно Шуберта и Гуно), пресловутый «Лебедь» Сен-Санса, да пара-тройка джазовых стандартов во главе с «Summertime».

Дело вот в чём. Я тут подумал о своём поведении. Подумал о том, хорошо ли я поступил, поведав миру о своей жажде разрушения Кремля и иже с jим. Подумал и пришёл к выводу, что нет, нехорошо. Нехорошо, потому что это неправда. Ничего такого я не хочу. Отчасти, к сожалению, для себя самого. Не желать разрушения Кремля (Кремля как символа) не есть путь к спасению души. Это, конечно, путь, ведущий в совершенно противоположную сторону. Для спасения души всё-таки крайне хорошо желать разрушения Кремля (Кремля как символа). Но хорошо ли стремиться к спасению души? В особенности, к спасению своей души? Человеколюбиво ли это?

Едва ли это хорошо. Но обратное – тоже не фунт изюма. И не кило кураги. И в эти размышления ни в коем случае, к сожалению, опять же впрочем, не являются свидетельством каких бы то ни было психических отклонений. Это просто чистая правда. Хотя, конечно, очень многие хотели бы вывести их этого какой-нибудь диагноз, согласно которому меня можно было бы куда-нибудь заточить, потому что так удобней. Люди же, всегда поступающие так, как им удобней, не заботясь о других, на мой взгляд безусловно заслуживают смерти.

Но... я дарую им жизнь. Пусть этот ёбаный Кремль ещё хоть сто веков простоит. Всё равно ведь ничего не изменится!

На самом деле всё-таки врать нехорошо. Себя самого не наебёшь! Я всё чаще ловлю себя на том, что мне абсолютно безразличны как разрушенный Всемирный Торговый Центр, так и вся хренова совокупность российских кремлей. Гори всё синим пламенем или, напротив, всё вознесись до небес – мне всё равно. Как пел Леонид Фёдоров из группы «Аукцыон»: «Зови меня козлом, говном – мне всё равно!» Всё, иначе глаголя, божья роса – ссы хоть в ноздри, хоть в глаза!

А все эти мои возмущённые сопли, сколь сие не печальственно – не более, чем скромная дань моему былому щенизму. Сколь ни вращай, я от природы очень миролюбивая блядская крысонька (по японскому календарю). Просто мы живём в мире, где стоит только публично признаться, что ты на самом деле добрый, отзывчивый, одним словом – хороший человек, и не пройдёт и месяца как ты непременно получишь в какой-либо форме пизды.

Тогда может показаться, что на то есть какие-то другие причины, но то не причины, а только поводы. Причина же одна: твоё неосмотрительное признание в истинной сути своей души, а именно твоя доброта и человеколюбие.

Но вот беда! Всё, что изложено в этих последних абзацах – скорее всего чистая и, более того, объективная правда, но я бы не сказал, чтоб это действительно меня занимало, хотя и счёл своим долгом воспроизвести на бумаге процесс, а точнее, подвести итог своим размышлениям.

Всё очень просто, но не потому, что сказки – обман, и даже не потому, что маленький остров сгинул в туман (кстати, по-моему нельзя не согласиться, с тем, что «сгинул» лучше чем «скрылся», хотя проблема этой строчки заключается ещё и в несогласующемся падеже, но я, конечно, понимаю, что иначе бы в ритм не влезло. Так что г-н Макаревич чего-то как-то не доработал. Вероятно спешил на стрелку с какой-нибудь «кисонькой». Тут надо выбирать – либо «сгинул в туман», либо «скрылся в тумане»), а просто был такой старый совковый мультик, нарисованный по мотивам какой-то китайской народной сказки, разумеется, старой, как и сам Китай.

Вот его сюжет в общих чертах:

В одной китайской провинции завелась некая нечисть в лице самого заурядного дракона, живущего, знамо дело, в пещере, полной каких-то совершенно немыслимых сокровищ. Дракон, разумеется, опять же, постоянно и совершенно безнаказанно безобразничал: убивал китайских витязей и с наслаждением портил китайских девок. Население, естественно, было от его поведения, мягко говоря, не в восторге.

Время от времени нарождались новые богатырьки, и по достижении ими совершеннолетия односельчане с упорством китайских болванов выдвигали юношей на соискание степени победителя распоясавшейся ублюдины..

И уходили китайские юноши на битву, но никто не возвращался из них назад. Дракон же, наглая рожа, продолжал свои пакостные бесчинства. И вся сия круговерть продолжалась до тех пор, пока не народился на свет маленький... э-э... назовём его Хуан Чао.

Ни что не стоит на месте, бег времени, гм, не остановить, и в конце концов маленький Чао превратился в большого Хуана и отправился на битву с драконом.

Сражение было не из лёгких, но небо наконец смилостивилось над многострадальным китайским народом, и Хуан победил...

Дракон сдох и тут же испарился. Хуан устало вытер пот со лба и огляделся. Всё то, что открылось его взору в Пещере Сокровищ можно описать в двух словах – Красота и Великолепие. Хуан упал на колени и впервые в жизни потрогал золото. Он просеивал между пальцев золотые монетки; крошечные золотые цепочки стекали вниз сияющими жёлтыми струйками. Победитель дракона, простой китайский крестьянин по имени Хуан, ясное дело – приторчал от этого занятия.

И вдруг холодный ужас прошил его насквозь от кончика носа до заднего выхода. Он посмотрел на свои руки и едва не лишился чувств: они на глазах покрывались драконьей чешуёй...

Тут страшная догадка осенила Хуана – предыдущие витязи пропадали не потому, что не могли победить, а потому... что не могли победить дракона... в себе. Через полчаса после того, как им удавалось срубить последнюю из трёх голову, все они вырастали у них самих.

Осознав сие во всей непреложности фактов и факторов, основным из которых стал личный опыт, Хуан, мягко говоря, прихуел. Собрав воедино остатки сил он, подобно барону Мюнхаузену, буквально за волосы выволок сам себя из пещеры и, таким образом, спас свою китайскую душу.

Впрочем, я всё-таки сильно сомневаюсь, что это правда. Скорее всего, это, как обычно, только Красивая Сказка. Скорее всего, Хуан тоже превратился в дракона, как поступил бы на его месте любой из нас.

 

 

28.

 

Сегодня ночью у меня умерла бабушка.

Я пришёл в её дом. Пробыл некоторое время в её комнате. Всё изменилось, но я не понимал что именно. Потом моя тётя сказала, что через пару часов после её смерти они выкинули все её ковры и перину.

Мы пошли на кухню. Там я уже хотел было по своему обыкновению плюхнуться на «бабушкин» стул, но в последний момент что-то помешало мне это сделать. Вот и всё.

 

 

29.

 

Около полутора-двух лет назад я окончательно охуел от того положения дел, что я действительно лучше всех, а этого никто не понимает или не хочет понимать. Друзья надо мной смеются, слушают вполуха; бабы не дают, а, напротив, только разговоры разговаривают; денег нет; работаю много, а не платят. И так меня это всё заебло, что я решил: хуй с ними, с моими идеальными представлениями, хуй с ним, с тем, что я божий сын – буду жить как вы, безнравственные козлы!

И что же вы думаете! Не прошло и полугода, как долги стали отдавать своевременно, иногда даже в большем размере, чем занимали; бабы стали охотно укладываться со мною в постелю; друзья стали постоянно спрашивать у меня совета, а то и вовсе просить помощи, да и труд мой скорбный стал вполне оплачиваемой хуйнёй, ибо только за хуйню во всём мире и платят деньги.

И вот пожил я так полтора года и как-то на днях угораздило меня оглядеть, не без некоторого самодовольства, прямо скажем, необъятные просторы своей бессмертной души. Оглядел, значит, да и немного расстроился.

Столько, оказывается, с тех пор, как стала налаживаться моя жизнь, скопилось в душе говна! И не сосчитаешь! Что называется, не передать ни словами, ни цифрами! Как же запаршивела душонка моя с тех пор, как я решил стать таким же, как вы! Ужас!

И ведь отказаться от этих новоприобретений не в силах уж я. Ведь с тех пор, как я стал говном, люди наконец увидели во мне Человека! И не просто человека, а человека умного, тонкого, серьёзного; человека, с которым можно иметь дело. И вообще стали относиться ко мне уважительно. (С тех пор, как я стал говном.)

 

 

30.

 

Богом трудно быть потому, что трудно быть добрым. Очень трудно быть добрым, потому что очень трудно видеть в злобных и тупых тварях людей, которые действительно ни в чём не хуже тебя, а иногда и лучше, зачастую в рамках твоей же системы координат.

Богом трудно быть потому, что очень трудно быть добрым. Но, наверное, это всё-таки возможно. Я надеюсь на это. Я хочу быть добрым. Я хочу быть богом... Я действительно бог. Трудно быть самим собой...

 

 

31.

 

В апреле 1999-го года мне позвонил Саша Левенко и в свойственной ему манере поинтересовался, не случится ли непоправимой беды, ежели, мол, он зайдёт ко мне в гости минут через десять.

Хули там! Какая на хуй может случиться беда, когда уж все слёзы выплаканы?! Естественно, я сказал ему «да» и пошёл ставить чайник.

Уже через полчаса Саша изложил мне суть дела. Так, мол и так, сказал он, я очень люблю хорошую музыку, а её очень мало. Более того, я очень люблю «Другой оркестр». Я на нём, не смейся, пожалуйста, вырос. Есть очень клёвые ребята-духовики. Сделай для них проект авангардной академической музыки. Давай возродим «Другой оркестр»!

Я сказал ему, что мне всё по хуям, и творческих людей я с некоторых пор считаю инфантильными – раз, моральными уродами – два.

Тогда Саша Левенко сказал: «Ну сделай тогда это просто для меня! Я очень люблю всё, что ты делаешь! Я вообще не вижу в этой стране людей, которые делали бы что-то более интересное. Сделай, пожалуйста, это для меня! Пусть я инфантильный урод!»

И я согласился. Он правильно на меня нажал. Хули мне было не согласиться на что угодно, если мне всё было по хую? Сами подумайте! Главное, чтоб инициатива была достаточно интенсивной и ебанутой!

Уже через пару дней Саша позвал меня в какой-то клуб на концерт некоего коллектива со смешным названием «Пакаvа ить», в котором, собственно, и играли «клёвые ребята-духовики». Всё честно: саксофон, тромбон да туба. Я подумал, а почему нет, и сел «трудиться». Я сразу решил, что к трём «дудкам» надо добавить виолончель, бас-гитару и баритон Максима Горелика. Ещё я решил, что в этом проекте принципиально не должно быть никаких ударных при том, что музыка должна быть максимально ритмичной. Уж очень хотелось мне так изъебнуться, чтобы безо всяких барабанов драйва было столько, чтоб уши лопались, и ноги сами в ломаную пляску пускались. Но поскольку всем известно, что духовики отродясь не умеют играть ритмично, а зачастую и чисто, я и решил ввести бас-гитару в лице Вовы Афанасьева, да ещё добавить к нему себя в лице фортепиано, ибо чувство ритма у нас обоих мало того, что хорошее, так тогда ещё было и одинаковое.

И уже к концу апреля я впервые за последние два года испытал весьма насыщенное так называемое грёбаное творческое удовлетворение.

Первая композиция называлась так же, как и первый отечественный танк – «Борец за свободу товарищ Ленин». И таким вот образом, заново обретая себя самого как, ёбтыть, Творца, к концу июня я в довольно приятных, ибо многое уже забылось, муках творчества родил девять вещиц, то бишь вокально-инструментальных пьесок.

Но тут игра плохая вышла, как будто кто вогнал ей дышло (простите за цитату). Эта «Пакаvа ить» поехала в эту куриную Европку подзаработать бабасиков на поприще уличных музыкантов и на неопределённое время там осела.

Что было делать? Ведь я только-только вошёл в привычный и некогда горячо любимый мной ритм жизни – и тут снова облом! Несколько дней или недель, не помню, меня изощрённо насиловал образовавшийся в моей жизни вакуум. Ровно-таки в июне я свалил из «Независимой газеты», и теперь мне было реально нечем заняться. Пить каждый день водку я в то время ещё не умел, и поэтому тосковал всей душой.

Но тут случилось нечто необычайное. После двух лет практически безупречной службы в какой-то юридической конторе Свету уволили с формулировкой чуть ли не «за несоответствие занимаемой должности». Более того, бедной девочке, насколько я помню, пришлось даже занимать приличную сумму, чтобы возместить какой-то там материальный ущерб.

В день своего увольнения Света купила на последние деньги бутылку водки, надела свои смешные шортики, повязала на голове бандану, включила на полную громкость музыку и принялась прыгать на кровати. При этом, я полагаю, амплитуда её прыжков возрастала с каждой новой рюмкой. Света становилась всё пьянее и пьянее, и прыгала всё выше и выше, пока не допрыгалась до следующей внутренней сентенции: «Да пошли они на хуй, тупые уроды! Да мне вообще до пизды вся эта их ебучая юриспруденция! Да хуй с вами, мудаками! Да я вообще охуенная певица!» И, надо сказать, это правда. Света – охуенная певица.

Через пару дней мы с ней созвонились. Не знаю, кто из нас был ловцом, а кто зверем, но друг на друга мы повелись. Мы встретились, потусовались, попили пива, и я почувствовал, что снова пришло время собирать «Новые праздники». Вообще, вероятно, есть только две ипостаси времени: время собирать «Новые праздники» и время их распускать.

И я снова сел «трудиться» уже над новыми аранжировками всё тех же старых песен о главном. И опять меня изощрённо насиловала моя собственная природа, но уже в лице ебучего дуализма моей натуры. Поскольку, время от времени, я всё-таки занимался и «Другим оркестром», то мои взгляды на жизнь также чередовались по несколько раз в день. Когда я делал «Новые праздники», мне казалось, что всё-таки милые добрые песни, которые просто развлекают и более ничего от слушателя не требуют – это самое лучшее, что только может быть в музыке. Это правильно, взросло и ласково. Но... стоило мне загрузить в секвенсер файл с пьесой «Другого оркестра», дабы начать работу уже другого рода, как мне начинало казаться нечто совершенно обратное, хотя и столь же искренне: песенки – это конечно замечательно, но истина-то не продаётся! И самой лучшей является та музыка, которая заставляет задуматься, а если повезёт, то и охуеть от неё. И так до бесконечности. Короче,  я – урод.

Тем не менее, к середине девяносто девятого августа я завершил подготовительные работы по, если можно так выразиться, «переформатированию» песен «Новых праздников». Основной идеей этого «переформатирования» было существенное упрощение аранжировок и акцент именно на ограниченный контингент живых музыкантов. Я исключил все свои трогательные «скрипочки», къебенизировал все диковинные электронные звучки, а кое-где и вовсе изменил ритмическую фактуру. Я вознамерился сделать принципиально клубный проект ala «Зэ Битлз»: бас, барабаны (никакой мудацкой перкуссии), одна гитара (никаких мудацких соло типа плаксивого Гарри Мура или ебанько Стива Вэя) да клавишки (исключительно органчики).

То есть хотелось упразднить танки, авиацию, артиллерию и иже с ней флот, и создать универсальную «тачанку с юга».

Так мы снова стали репетировать. А ведь ещё полгода назад все мы были убеждены, что «Новые праздники» закончились навсегда.

 

 

32.

 

Мой второй и, надеюсь, (откровенно говоря, я в этом уверен) последний героиновый заход, в сущности, начался, как проверка одной философской концепции, которая естественно оказалась неверна. Как я теперь понимаю, это и концепцией-то не было. Точней сказать, в личину концепции рядилась эта ёбаная сука Героин, которая спустя полгода после прекращения употреблений всё-таки, как выяснилось, ещё была жива во мне. Она, Героин, была жива и очень хитра. На какое-то время эта мразь затаилась, ожидая подходящего момента для новой внутривенной фрикции. И однажды в июле она дождалась...

Я сидел за «клавишами», пил свой утренний кофе, курил свою первую за день сигаретку и пасторально умилялся, слушая в наушниках то, что наколбасил вчера, когда раздался телефонный звонок. «Аллё! Это Аня... из «Независимой газеты»... если ты меня помнишь... – скокетничала она – нам сегодня давали зарплату, и тебе тоже выписали каких-то денег. Я за тебя уже расписалась, и они у меня. Так что можешь приехать и забрать».

Всё это было очень странно, учитывая, что я уволился 8-го июня. Вообще, проявления элементарной порядочности как частных лиц, так и организаций, с течением времени поражают всё больше и больше. Так и на этот раз. Могли ведь легко положить на меня хуй, и я бы даже не пикнул, ан нет, всё-таки начислили мне каких-то 400 рублей.

Прямо скажем, этих башлей я совершенно не ждал, а когда получаешь деньги нежданно-негаданно, да к тому же и не слишком большую сумму, всегда появляется непреодолимый соблазн истратить их одномоментно и на какую-нибудь хуйню.

Как только я получил их, деньги, на руки, я начал копаться у себя в душонке в поисках какого-нибудь нелепого и максимально взбалмошного желания, которое я мог бы воплотить в жизнь с их помощью. Такое желание конечно сразу же отыскалось!

Короче говоря, не прошло и трёх часов, как Гусаров уже меня «вмазал». Более того, от него я позвонил Вове (благо они были соседями) и сказал, что сейчас приду и не один, имея в виду остатки героина, которого, учитывая изрядно сбитую за период, блядь, ремиссии дозу, оставалось ещё до жопы.

У Вовы сидел колдун Филя. Они как раз варили кукнар из дикого мака, растущего возле вовиной дачи, в непосредственной близости от железнодорожных путей воспетого Веничкой Горьковского направления Курской дороги, то бишь на Петушки.

Спустя ровно неделю у меня страшно заболела правая «шестёрка» на нижней челюсти. Я сразу пошёл к врачу, но зуб продолжал болеть. Не помогали ни аспирин, ни анальгин. И тогда, после не слишком продолжительной, но всё-таки внутренней борьбы, я вновь позвонил Гусарову, но в тот день у него не было, блядь, «товара», и примерно на месяц я будто бы успокоился. Тем более, что неожиданно прошла «шестёрка», и я забил не то что на героин, но даже на стоматолога.

Тем временем мы снова начали репетиции с «Новыми праздниками», и вроде бы дело пошло. Но... видать, Ёбаная Сука уже держала свою косматую руку у меня на запястье...

У нас была примерно пятая репетиция, когда (тогда ещё будущей – ныне же бывшей) вовиной второй супруге Тотоше тоже, в её очередь, совершенно неожиданно вручили некую сумму денег на бывшей работе. С этой радостной вестью девочка прямиком прибежала к нам и без обиняков предложила: «Слушайте, а давайте купим героина!» На том и порешили без каких бы то колебаний.

Однако в тот вечер героина нам не обломилось, и именно поэтому на следующий день наше желание возросло до уровня «достать во что бы то ни стало!» Со второй попытки это получилось у нас «на ура», и мы счастливо заторчали.

Тут надо сказать, что в отечественной социальной мифологии тема опийной наркомании по праву занимает одно из главных мест. Прямо-таки Чуковского перефразировать впору: «Не ходите дети в Африку гулять! Там вас Бармалей на иглу посадит!» А что уж тут говорить об антинаркотической рекламной кампании! Один из роликов прямым текстом рекомендует родителям почаще и желательно максимально внезапно врываться в комнату к своим чадам, дабы удостовериться, что дитя их не наркоман, а просто тихо-спокойно ебёт однокласснисцу, никому зла не делает, в том числе и самому себе, если, конечно, у одноклассницы и так уже СПИДа нет безо всяких наркотиков. А как иначе?

Чуть зазеваешься, закрутишься там на кухне – и пиздец – тотчас же дитятя твоё достанет из тайничка шприц и давай вмазываться...

Часто говорят, что с героина «слезть» невозможно, а чтобы на него сесть достаточно одной инъекции. И то и другое верно, но не в буквальном смысле. Всё так же, как с Библией, блядь!

Так, например, статистика показывает, что в течение последних трёх лет более половины российских наркоманов прекратили приём героина. Кстати сказать, абсолютное большинство из них перешло на исконно более соответствующую национальному менталитету водяру. Вероятно, сперва по молодости лет выёбывались, отрицали опыт отцов, хотели своей «дорогой» двигаться, но потом повзрослели. И это неудивительно всё. В какой стране живём?

Что среднерусскому Алёше-Серёже стоит слезть с героина! Ну хуёво, ну больно, – но жизнь вообще вечный и бессмысленный бой – нас так всех с детства Маяковский учил. Ну депрессия потом несколько месяцев, ну жить не хочется – но депрессия в России – вообще дело обычное и наиболее органичное состояние души. Так вот и получается, что мы сильные и крутые, а американцы – козлы и говно – без метадонового курса никуда. А метадон – это полный пиздец. Неизвестно ещё, что лучше. Может и героин. Не надо, блядь, было в детстве жрать свои ебучие мюсли – тогда были бы иные в голове мысли, а то и силёнки. Но силёнки только геркулесовая каша даёт!

Теперь о так называемой «подсадке» с первого раза. Тут дело, собственно, в следующем. Я в это врубаюсь, поскольку меня многому научила моя вторая подсадка. После того, как ты вмазываешься в первый раз, что не влечёт за собой никаких последствий, ты живёшь как жил и даже не помышляешь о новой вмазке. Проходит месяц-другой, и как-то раз ты снова, совершенно неожиданно для себя вмазываешься, поскольку неожиданно появляется маза. Ты просыпаешься на следующее утро свежий и полный сил, приступаешь к своим обычным делам, снова нет никаких последствий. Всё заебись!

Однако следующий раз случается с тобой уже не через месяц, а недели через две-три. И опять всё замечательно – никакой зависимости вроде бы нет. Происходит новый сеанс. Уже, как правило, не позже, чем через неделю. К этому времени ты уже приходишь к выводу (конечно, в результате ультрафилософских размышлений), что героин – это однозначно очень полезная для здоровья (во всяком случае, для психического) вещь, и если им не злоупотреблять, то лучшего нельзя и желать. И вот ты начинаешь принимать его раз, ну, скажем, в три дня. Вроде бы всё хорошо. Но после третьего «раза в три дня», уже почему-то на второй, а не на третий день у тебя случается какой-то странный упадок настроения. Это не депрессия, но внутри как будто что-то тихо зудит. И ты думаешь, мол, один раз – не пидараз, и вмазываешься вне очереди. К этому моменту ты уже начинаешь понимать, что подсаживаешься, но, к собственному удивлению, обнаруживаешь в себе следующие мысли: «Ну и хуй бы с ним! Не впервой. Ну сейчас посижу немного и слезу. (Не спорю, у некоторых так и получается, хотя и не сразу.) Раньше слезал и теперь слезу! В конце концов, к чему эти полумеры – либо торчать, либо не торчать!»  И всё начинается по-новой.

Уже через неделю-другую ты начинаешь вмазываться строго два раза в день, а если повезёт, так и три.

Бесспорно, не все люди, единожды попробавшие героин, пробуют его вторично, но те, кому это суждено, подсаживаются, таким образом, с первого раза. Понять, уготован ли тебе второй раз, можно только, сделав это впервые. Но если уготован, то ты попал.

Спрашивается, а почему так происходит абсолютно с любым человеком? Да потому, что абсолютно любому человеку героин дарит ощущение абсолютного Счастья!

...Хотя и не всем с первого раза...

 

 

33.

 

Что же это такое в свете-то делается! Изо дня в день со своих домашних страниц в интернете красные девицы неустанно мне кажут свою пипису. Прямо как фигу или как кулаком грозят. А в чём я виноват, спрашивается?

Разве это моя вина, что вышеназванная пиписа – одна единственная представляет из себя какую-никакую ценность среди бесконечного многообразия прочих заключённых в оных девицах сокровищ?!

Все... все они кажут нам эту пипису. Все, от мала до велика. Самой юной домашней пиписе из интернета около 10 - самой зрелой – за 70.

Ах, с каким, опять же, катарсическим пафосом растопыривают они себе половые губищи! Словно тельняшку на грудях рвут, ей-богу! Как широко они раздвигают ножки! Какой размах нижних, блядь, крыльев! Словно ноги мешают им, от честнОго народа пипису застят!

Вообще, в их ситуации, наверно, было бы органичней, если бы ноги их изначально являлись частью пиписы. Например, гипертрофированно развитыми большими половыми губами. Хотя, в принципе, у женщин так оно всё и обстоит. Просто у них три пары половых губ, а не две, как раньше ошибочно полагали: большие – это ноги, из экономии обладающие дополнительной, двигательной функцией (возможно поэтому столь многие мужики западают на красивые женские ножки!); средние – это то, что принято называть большими, то бишь элементарные кожные складки, а малые – они и есть малые.

Интересное всё же кино – эта ёбаная девИчья пиписа! Почему так выходит? Как задумает какая-нибудь девочка себе домашнюю страничку устроить, так и сразу как-то сама собой входит к ней в голову мысль: «Дай-ка я пипису всем свою покажу!»

Нет, справедливости ради, надо признать, что некоторые до кучи ещё и стишки свои вешают. Но, прямо скажем, на фоне пиписы вирши их безнадёжно меркнут. Не катят, иначе глаголя.

И тут надо иметь смелость признать, что большинство девушек чище, лучше и честнее нас, мужиков. По крайней мере, те, что пипису нам кажут...

 

 

34.

 

Когда я пришёл в отдел информации «Независимой газеты», якобы поставив на себе жирный крест, я уже знал, что писать я бесспорно умею хорошо, да и ещё один козырь имею в надлежащие дыры. А именно, во всём, что не касается переделки мира путём косвенного, а порой и прямого влияния на умы своих творческих адресатов, я почти что лишён амбиций. А всякие совковые там работки в газетках, которые никто не читает (читают вообще только один «Спид-инфо», что и правильно и логично) никакого отношения к к мировой революции не имеют и не могут иметь (разве что работа в газете «Искра», но туда я уже окончательно опоздал). Я занимаюсь подобной хуйнёй, когда ложусь на дно и временно теряю веру в себя. То бишь в то, что я – бог, и моя прямая обязанность – созидать миры.

В такие трудные периоды жизни кладу я на себя хуй и сам себя убеждаю, что всё, мол, отвоевался, побеждён и разгромлен; буду, де, единения искать с остальными уёбками.

А когда сгораю я к ядрёному Фениксу в пламени якобы самопожертвования своего и начинаю в гусеницу превращаться, а после и вовсе в неистребимого ястреба Бытия, то птичий свой хуй я тогда на работы кладу. Увольняюсь с них на хуй, и я таков.

Поэтому, когда я пришёл в отдел информации, я спокойно отнёсся к тому, что Аркадий Ханцевич в первый же день объявил мне, что, в принципе, я написал говно и что, несмотря на то, что всё вроде бы гладко, у моей заметки отсутствует информационный повод.

Я и сам был согласен с ним. Заметочка моя была, прямо скажем, не фонтан, и единственным поводом к её написанию послужило задание начальства – мол, поезжай туда-то, поскорей возвращайся и пиши. Да и послали меня туда лишь потому, что девочка Юля, в ту пору временно исполняющая обязанности начальника отдела, толком не знала, как, собственно, эти обязанности исполнять, кроме как на основе мудацких сводок информационных агенств составлять полоски новостей, да посылать сотрудников на какие-то безмазовые мероприятия, щедро анонсируемые по факсу.

Да, всё это было говном. Но мне было абсолютно по хУю, ибо, повторяю, я поставил на себе крест, и мне было всё равно: писать ли заметки, класть ли шпалы, а то и вовсе починять примусА.

На моей первой прессухе пятеро ублюдков рассказывали скучающим журналистам, как наше злое государство губит талант художника-профанатора Тер-Оганьяна, который, мол, от чистого сердца и не корысти ради, что, конечно, было заведомой ложью, устроил свою выставку под неостроумным названием «Юный безбожник», а на него нормальные люди подали в суд, а выставка само собой незамедлительно «хапнула писюна». Как выяснилось в процессе прессухи, творческий гений Тер-Оганьяна позволил себе обоссать, обосрать и, я полагаю, обспускать (я бы лично так бы и поступил – к чему, блядь, полумеры!) дешёвые картонные иконки в изобилии производимые в Софрино.

И он, короче, этим меня возмутил, сука, блядь! Какого хуя! Гнида, хотел на чужих санях в Рай въехать! Хуй на рыло! Правильно на него в суд подали! Мало попало! Я вообще бы таких расстреливал или отрубал бы им руки! Рафаэль трудился всю жизнь в поте лица, как, например, и Босх тот же, и Брейгель, да и даже Саврасов ебучий – и то на хуй никому не нужны! А эта, блядь, самодовольная овчарка кавказская хочет всё на шару и сразу! И, блядь, ещё в газеты они факсы шлют! Видите ли, считают свою проблему достойной внимания прессы! Да подержи-ка мне хуй, мальчуган! 

Так я всё и написал. Аркадий Ханцевич почитал-почитал, повертел-повертел в руках распечатку и спросил: «Максим, вы действительно считаете, что он бездарь?» «В этом нет никаких сомнений!» – ответствовал я. «Зачем же мы тогда будем о нём писать?» – риторнул Ханцевич. «Не знаю» – сказал я. «И я не знаю» – сказал Ханцевич.

Я снова вспомнил Тер-Оганьяна, вспомнил, как он с видом оскорблённой, блядь, добродетели клацал своим наглым еблом, и улыбался. «Вот и получи себе хуй на рыло, ничтожество!»

Со временем же я и вовсе втянулся в работу, и текстов моих больше не заворачивали. Я понимаю, конечно, что фраза «я поставил на себе крест» уже заебала среднестатистического читателя как минимум до «нельзя», но я действительно поставил его на себе, и постепенно начал обретать, блядь, новое Я.

Грустно мне было? Да, факт. Скучно? Само собой. Было ли кому руку подать? Да, блядь, и не ночевало. Стало ли получаться относительно новое дело? Да, безусловно.

Что, спрашивается, грело меня? Да тут вообще весьма просто всё. Во-первых, грело меня самое элементарное рутинное и линейное течение времени. На работу я приходил в 10.30, а уже в полдень, пиздуя куда-нибудь по заданию редакции, я радовался, что прошло уже полтора часа от моего рабочего дня – стало быть, скоро уже 18.30, и я пойду домой. А дома меня ждёт хавка и семичасовой выпуск НТВэшных новостей, каковые именно тогда я, сначала по долгу службы, прибился смотреть. Да врать не буду, дорога домой в то время дарила мне неописуемую радость. Я, будучи реально заёбанным, ибо осознанно заниматься не своим делом – работа не из простых, еле шёл и чуть не считал всякий метр, но с каждым шагом пёрся от мысли, что расстояние до дома всё сокращается и сокращается.

Именно в таком относительно счастливом расположении духа с изобилием поправок на всё я как-то раз встретил А в переходе подземных, блядь, станций (между «Лубянкой» и «Кузнецким мостом»). Она тоже пёрлась вся какая-то вялая, видимо, по своему обыкновению представляя, что она мячик, чтобы не так раздражала толпа, но, завидев друг друга, мы всё-таки искренне улыбнулись и поздоровались кивками голов. Это была ровно вторая наша встреча вне контекста Кати Живовой, но, как выяснилось позже, далеко не последняя. Точнее сказать, вне той фишки, что оба мы – друзья Кати, и общаемся лишь постольку, поскольку Катя – связующее звено. Теперь всё иначе. Теперь с Катей я всё чаще общаюсь в контексте А, и это более чем логично, и более чем следовало ожидать, и более чем неудивительно, и в той же степени удивительно, потому что дважды два – это всё-таки четыре, как это на самом деле ни странно.

А во-вторых, меня грело то, что Вова, буквально месяц назад «зашившийся» в «Детоксе» от героина за пять родительских косарей грина, тоже пошёл на работу, тоже поставил на себе крест. Тоже теперь работал в какой-то издательской, блядь, конторе и совсем рядом со мной. Тоже не то на Мясницкой, не то где-то в Кривоколенном переулке. И я радовался, что хуёво не только мне. Радовался тому, что и Вова при случае тоже ой как не отказался бы вмазаться герычем.

...Но никто из нас той весной не считал нужным друг другу звонить.

 

 

35.

 

Привет! Я хочу сказать несколько слов о внутренней цензуре. Надеюсь, что действительно несколько. Слава богу, у меня и времени-то на это немного.

Через 14 минут, если конечно, не врут мои новые часы, а они вряд ли врут, ибо они электронные, блядь, я должен быть на стрелке, которую никак нельзя продинамить. Но, я буду там только через 30. Но я точно там буду. И то, что я там буду – это точно самый лучший вариант решения проблемы. А остальное – хуйня.

Теперь непосредственно о цензуре. На то она и цензура, короче глаголя, что я называю хуйнёй вещи, от которых я отказываюсь  ради того, что я считаю нехуйнёй. Хуйня, в данном случае, это не то, чтобы не хуйня, но это не есть веление сердца. Но... что-то в этом такое всё-таки есть. Может это действительно веление сердца? Может быть. Потому что может быть всё – вопрос как. Но если это так, то это уж точно хуйня. Вот и всё. Я – настоящая собака. Я должна жрать мясо. Это единственная нехуйня, потому что я не должен жрать что попало. Я должен жрать мясо. Если, конечно, я настоящая собака, а не какая-нибудь там хуйня. И если вместо мяса я буду жрать какую-нибудь хуйню, то я сдохну, а мне никак нельзя сдохнуть, потому что тогда я окажусь несостоятельным в том деле, которое я считаю нехуйнёй. Ведь если я начну считать это дело хуйнёй, то тогда уж я точно окажусь несостоятельным, ибо перед лицом нового мы всегда несостоятельны и, вследствие этого, многие из нас, настоящих собак, погибают, поскольку оказываются ненастоящими.

Вот и вся хуйня! Вот и вся внутренняя цензура! Время вышло... И, как всегда, не вовремя.

 

 

36.

 

...Глупый маленький мышонок

отвечает ей спросонок:

«Нет, твой голос нехорош!

Чего-то слишком уж хорошо ты поёшь!

Чего-то уж очень подозрительно это...»

 

Некто в переводе Самуила Яковлевича Маршака.

 

 

37.

 

Помнить! Помнить, кто я на самом деле! Помнить, кто я! Не забывать! Никогда! Ни за что! Несмотря ни на что! Не ныть! Не киснуть, как говорила Света! Помнить! Кричать душой! Зубы стискивать так, чтоб крошились, сволочи! Но помнить! Кричать душой! Ненавидеть! Любить! Идти навстречу! На поводу не идти! Но помнить! Помнить кто я!

Я ненавижу весь мир, потому что его не за что любить! У меня не бывает депрессий! Я действительно всех умнее, всех сильнее, всех добрее и милее!

Это не крик души. Я ненавижу весь мир спокойно, со знанием дела. По одной простой причине: он патологически и неисправимо примитивен и скучен! Бля буду, он создан каким-то не шибко талантливым божеством! Боги, они ведь как люди – выше головы прыгнуть никому не дано! Если ты талантливый бог, то и миры у тебя талантливые! А если ты посредственность, так и не обессудь! Сиди себе, не выёбывайся!

Я до тебя, сука, ещё доберусь! Заранее бойся меня, говно! Вот сдохну, отлечу в эмпиреи, проберусь в твои покои небесноцарские и прирежу тебя, гниду! Сначала кастрирую, а потом прирежу козла-мудака!

Думаешь, не доберусь? Думаешь не доберман? Врёшь, доберусь! Найду уж лазейку, ибо я умнее тебя! Бойся меня, Господи! Знай, сегодня ты достал меня! Начинаем, блядь, «обратный отсчёт»! Я убью тебя, сука, потому что бог – это я! Мой мир создан! Ты – часть его, часть меня. И никак иначе! Ты живёшь по моим законам, ублюдок! Почему? Потому что мои законы правильней и мудрее! Потому что я сильнее тебя!

А то, блядь, раскудахтался во мне старый благообразный хрыч! Жёны там, дети, деревья, дома, доминантный принцип, чувство ответственности – и всё, блядь, в одном флаконе! По отдельности-то хуй впаришь, я понимаю! Ты бы, говно, ещё распродажу устроил! Соси пипису, рваный гондон! Дни твои сочтены! Это говорю тебя я, царь богов Маугли, бля! Достал ты меня, дерьмо собачье! Так умри же!

(На протяжении данной главы под словом «бог» имелось в виду бездарное человечество (Всегда, блядь, в продаже горячее человечество!), синтезировавшее подобную хуету! Человечество – бездарь! Человечество думает, оно – бог! Но бог – это я! Я не человечество вам! Я один такой! И пусть А пугается тихо, читая данные строки! У меня одна жизнь! Впрочем, она действительно вечная. Разберёмся.)

 

 

38.

 

В возрасте шести-семи лет меня уже интересовало то, что впоследствии стало стержнем моего грешного сознания. Но поскольку тогда, собственно, «стержень» сформироваться ещё не успел, то поиски оного в описываемый период уже сами по себе являлись стержнем бытия для всех без исключения тогдашних детских мыслей моих.

Получить же эту самую степень Стержня, каковая, кстати сказать, не принесла для счастливицы ожидаемого благополучия, то есть разочаровала, конечно же, как это у нас повелось, какая-то полная хуйня-мысль. Но... баллотировались действительно все.

Среди этих мыслей-старателей, с таким неподдельным упорством боровшихся за обладание маленьким мной (прям, будто я какой Клондайк, честно-слово, или ещё того хуже Эльдорадо ебучее), была следующая.

Как-то раз, стоя с мамой на дорожной «зебре» в ожидании зелёного огня светофора, я задался одним вопросом: кто определяет оптимальное время горения того или иного света. Короче, где критерий? Чему или кому удалось получить-таки степень критерия?

И, надо сказать, единственно верным критерием мне тогда казалось условное время, затрачиваемое среднестатистической дряхлой старушкой с палочкой на переход с одной стороны улицы на другую. Почему-то мне это тогда казалось логичным.

Я реально видел это: как ранним утром на рассвете, когда никакого движения на улицах ещё нет, (а в Совке в середине семидесятых жизнь и впрямь замирала где-то с полуночи до 6.00), специально подученная старушка неспеша пересекает проезжую часть, а добрый дядя милиционер стоит с... секундомером и засекает, сколько ей потребуется на это времени. На всякий случай дядей милиционеров двое, и секундомеры тоже у обоих. Потом они сверяют свои показания (мало ли, может, кто включил с опозданием) и приходят к конценсусу, ибо правильное время – это настолько важно, что всё надо тысячу раз проверить, прежде чем посылать уже точные данные куда следует.

Ведь если зелёный свет будет гореть меньше, чем требуется, то маленькую дряхлую старушку действительно может сбить автомашина, и она, бедная старушка, и так уже ослабленная собственной старостью, скорее всего погибнет (ведь у пожилых людей намного хуже срастаются кости!). А это тогда казалось мне совершенно недопустимым, потому что в шесть лет я был уверен, что большей ценности, чем человеческая жизнь не существует. И с чего я это взял?

Когда я вспоминаю об этом, мне становится стыдно. Например, за предыдущую главу.

 

 

39.

 

Сегодня 6 февраля. Чуть было не написал «марта», потому что очень похоже на правду. На матку, ясен хуй, тоже похоже. Потому что все мы, перефразируя Гаврилова, глубоко в «пязде». От-тепель. Слово такое смешное – оттепель. Не влезало в строку – пришлось применить перенос. Получилось слева слово «тепель» - недоделанное «теперь». Это неспроста, потому что «теперь» моё действительно какое-то по меньшей мере невкусное.

У меня есть А. Я люблю её, и она любит меня. Мы вместе. В последнее время мы часто ссоримся, но мне это нравится, потому что, мол, милые бранятся. Потому что она чувствует, что мне мало быть счастливым с ней (ей, конечно же, тоже), я всё равно несчастлив, потому что счастлив не в полной мере. Счастлив не в полной мере, оттого что слишком много хочу. Слишком много хочу, потому что имею на это право. Право много хотеть.

У меня нет возможности заниматься любимым делом. Но я не сказал бы, что мне не дают им заниматься. Моя проблема в том, что, несмотря на то, что я действительно ненавижу людей (без исключения всех, включая себя самого), я всё-таки их люблю (опять же включая себя). Но люди – тупые твари. Их (именно их, а не меня) убеждает только сила, давление, экспансия. А мне, блядь, их жалко, бедных крошек. А они не ценят. Думают, что я слаб или что во мне нет того, чего я им не показываю, чтобы их не расстраивать. Чтобы они не чувствовали своей очевидной неполноценности в сравнении со мной. Уважаю я, блядь, их образ жизни, их взгляды и их душу, но вместе с тем не могу наебать сам себя. Не могу заставить себя считать их хорошими, когда вижу, что они плохие. Я их ненавижу. Да и себя впридачу.

Ненавижу я жизнь человеческую как таковую, потому что это ублюдство сплошное, что ты ни делай и сколь праведно ни живи (как говорит в шутку Никритин). Потому что нас Небесный Отец наебал и продолжает иметь в задние выходы.

У меня действительно есть претензия к Господу нашему. Претензия оная состоит в том, что я точно знаю, что в нём нет ничего такого, за что его можно бы было любить, а тем более ему подчиняться. Его и ненавидеть-то не за что, потому что он просто серость. Потому миром и правит посредственность, что его сотворил посредственный божок.

Троечник. Плохо учился. Некогда ему было. В божественном мире, который якобы существовал до нашего, слишком уж много было развлечений. Это где ж столько времени-то взять, чтоб и учиться, и мыслить, и развиваться, да ещё и хуй дрочить на порножурналы, телек смотреть и на диване валяться!

Не повезло нам. Ну, бывает. Ну никогда не повезёт. Но и это тоже не катастрофа. Ну, конечно, родители виноваты. Конечно, безответственные твари они, потому что большинство людей заводят детей для того, чтобы решить свои собственные проблемы. Я, например, к маме своей в ангелы-хранители не нанимался. Но... только жалко её. Беспомощная она слабая, взбалмошная девочка. Только и умеет, что людям нервы трепать. Но... жалко её неразумную. Всю душу мне вымотала, все нервы измотала – ан нет, ничего не поделаешь. Всё равно жалко её. Грустно это всё как-то. Но лично мне по хую, что лично мне грустно. Мало ли, кому грустно? Себя мне, почему-то не жалко, как ни странно. Научился, блядь, с годами на свою голову.

А это, в свою очередь, тоже пунктик. Какого это хуя мне себя не жалко, а этим уёбкам наоборот жалко только себя?! Где справедливость? Нет справедливости! Да и хуй бы с ней. Я вообще не хочу и уже не имею ничего общего с этим миром, созданным посредственностью.

Барабанщик Игоря Саруханова Володя Дольский вчера мне советовал пойти в церковь и покаяться. Говорил, что, мол, всё тогда наладится. Нет. Никогда больше туда не войду. Умирать буду – в церковь не пойду! В одном поле с попом срать не сяду! Вот уж на ком креста нет, так на попах!

Христос, Иегова, Святой Дух – неправда это всё! Подсадные утки они! А настоящий Бог смотрит на весь этот пиздец и посмеивается натужно. Это ведь как на клоунов в цирке! Абсолютно не смешно и никак. Но... смеяться надо. За билеты деньги плочены.

А Христос с Иеговой точно подсадные утки! Причём очень удачная модель. Вон сколько народу купилось! Я дело говорю. Хотите – верьте, а хотите – проверьте. Тут только есть одна заковырка: чтобы это проверить, надо иметь светлую душу, горячее сердце и, что уж совсем нереально, мозги. У большинства же людей эти три компонента отсутствуют за ненадобностью. И так всё заебись! Вода в поилке обновляется, киношку по телеку крутят – а чего ещё нормальному человеку желать?

(For mudaks only!!!  Я не оправдываю убийство! Я оправдываю Творчество!)

А говорит: «Тебе надо лечиться. Моё терпение тоже не безгранично!» Прости, любимая! Ничего не могу поделать! На войне как на войне! Но... я люблю тебя... Ты меня дождись. Если погибну, то не обессудь. Судьба такой. Но я не отступлю. Я, типа, мужчина. Я, типа, воин. Я разберусь. Я люблю тебя. Всё действительно будет хорошо.

(Многие наверно заметили, что текст данного романа изобилует словами «действительно», «реально», «на самом деле». Квалифицированный специалист-ублюдок-психоаналитик (некогда примерный ученик с полным отсутствием самостоятельных мыслей (а иначе не стал бы отличником)) в секунду сделает вывод, что автор страдает каким-нибудь там хитроумным комплексом иллюзорности бытия. Да, страдаю. И, де, блядь, стремится этот комплекс преодолеть. Да, стремлюсь. И ещё я стремлюсь преодолеть психоаналитиков и «профессионалов» в любых областях в том смысле, что намерен их удавить. Хотя бы на том основании, что, во-первых, шестью шесть они переумножают на доли секунды медленнее, чем я, а во-вторых, вообще пользуются вызубренной таблицей умножения, почему-то принимая её на веру, а следовательно, сам процесс умножения в их случае не может даже называться процессом!)

 

 

40.

 

Говорят, что человечеконенавистничество – это плохо. Но за что человечество можно любить, скажите на милость? Да и кто это говорит-то?

Не смешите меня! Мне некогда. Дел по горло. Не досуг мне над какой-то хуйнёй хихикать.

 

 

41.

 

В июне 1987-го года я осмелился предложить Миле... переписку. Довольно интимную по тем временам, ибо оба («ибо оба» – это не хуёбо! Творческая удача, ёбтыть!), ибо оба были абсолютно девственны, само собой являясь при этом закоренелыми онанистами, что, как выяснилось позже, весьма характерно для эмоциональных и творческих натур.

Естественно, когда мужчина достаточно смел и, извините за каламбур, твёрд, он всегда получает то, что желает. Но тогда я этого не знал, потому что рос в женском царстве и, разумеется, был воспитан в убеждении, что Женщина – Существо Высшее, и всё в мире зависит от её воли. Со временем выяснилось, что это отчасти так, но любой посторонней волей можно управлять, како и своей собственной. Но, надо заметить, что когда со всей однозначностью выяснилось, что Женщина не является Высшим Существом, вопреки вашим чаяниям, дорогие мои мужчинки, вовсе даже не выяснилось, что оное свято место занимает Мужик, а выяснилось только, что вопрос этот не стоит выеденного яйца и является полной хуйнёй, способной занимать лишь ординарных уёбков обоих полов, фатально неспособных к более изощрённым поворотам своих мозговых шестерней.

Так или иначе, а впрочем, может быть и Иначе, я дождался от Милы ответа. Уже три дня подряд я бегал в урочные часы разноса почты к соответствующему ящику, и, ничего там не обнаружив, не солоно нахлебавшись, вынужден был возвращаться к чтению «Фауста», какового читал, ошибочно полагая, что чтение «Фауста», да и вообще Гёте, равно как и постижение прочих сокровищ людского духа, есмь путь к становлению умным и образованным человечком.

Тем не менее, чтение «Фауста», видимо, всё-таки обладало неким сакральным смыслом в моей четырнадцатилетней жизни, поскольку как только (извините за рифму!) я его дочитал, так и тут же получил милино письмецо, в котором содержалось немного-немало... согласие.

Письма эти бесспорно стоили внимания психоаналитиков, но я не хочу здесь вдаваться в подробности нашей переписки. Особенно удачные фрагменты ея приведены в моём первом романе «Псевдо». Скажу одно, в то время я ещё был относительно счастлив. Читал себе книжки, ненавидел, как это ни странно теперь, музыку, не кололся, не пил, не курил и, как водится, трогательно девочку любил.

Но тут со мной произошла скверная история. В июле мы с моей мамой поехали отдыхать в Литву. Наш отдых разделился на две равно неприятные части. Первые 12 дней мы провели в неком закрытом ведомственном пансионате, в который попали из-за вечной маминой экономии денег, зачастую засчёт моего душевного здоровья (можно же было вообще никуда не ездить, в конце концов!).

Так уж получилось, что в наш заезд в доме отдыха практически не было русских. Нет, не подумайте, что я шовинист. Отнюдь. Просто мои четырнадцатилетние неокрепшие мозги совершенно вспухли от отсутствия русской речи и постоянно бубнящей на литовском языке радиоточки. Бальзам на мою мудацкую душу изливался только в общественном транспорте во время поездок в город (собственно, Тракай). Там, в автобусе, в речь заёбанных литовских работяг нет-нет, да врывался заливистый трёхэтажный русский матерок. В такие минуты искренняя радость и гордость за свой народ буквально разрывали мне горло посредством недопускаемых мною слёз. (Я, кстати, в курсах, что язык, на котором веду я рассказ о печальной судьбе Красивой Сказки нарочито угловат и мудацк.)

Ещё одной отдушиной в ту поездку была для меня переписка с Милой. Совок ещё был в силе, а тем более литовский совок – поэтому письма тогда в рекордные сроки настигали своих адресатов. (Настигали и убивали, бля. Ха-ха-ха!) Я постоянно бегал на, как это теперь называется, ресэпшен, и раз в 3-4 дня действительно находил в кармашке с буковкой «С/S» депешку от Милы. Да и сам, надо сказать, в ответ не молчал.

Однако доминанта моей жизни всё же именно тогда стала минорной.

 

(Я так же в курсах и того, что доминанта, будучи пятой ступенью, не может определять лад (минорный/мажорный/хуй знает какой). Да, это делает третья. Да и хер бы с ним! Можно подумать, это я виноват, что филологи музыковедов не разумеют. Даже слово «полифония» с разными ударениями произносят и каждый ещё на своей правоте настаивает, бараньи морды!)

 

По прошествии недели довольно невнятных моральных страданий Господь соблаговолил сделать вид (не больше), что вознаграждает меня за смирение, ибо другого выхода, кроме как «смириться», у меня не было, ибо как и Совок, в то время мама моя была довольно сильна, и все мои просьбы вернуться в Москву были ей до пизды. Она отдыхала и искренне полагала, что, несмотря на все мои проблемы, на самом деле, я тоже счастлив. Ей виднее. Она отдыхала. И, слава богу, что отдохнула.

Так вот, бог «послал» нам в компанию ещё одну «русскую» семейку. Тоже мама и сын; тоже без отца. И звались они Гинзбургами. Каролинги, ёбтыть.

Саша был старше меня на год. Его истинно еврейская мама (не то, что моя полукровка) прожузжала всем уши о том, что её мальчик – будущий великий писатель. Моя нервно молчала, потому что будущим великим писателем был всё-таки я, а не Саша.

В день знакомства с нами приключилась забавная история. Как известно, в каждом совковом доме отдыха, будь он хоть трижды литовским, существовала штатная должность массовика-затейника, что, кстати сказать, похоже, было правильно. Должен же кто-то пасти пассивное стадо отдыхающих!

В тот славный понедельник оный Витаутас удумал устроить так называемую «регату». Тут надо сказать, что дом отдыха «Тракай» стоял на кристально чистом озере. Прибалтика вообще край озёрный. Озёра – оспины ледника, блядь.

Задачей соревнующихся было обогнуть некий островок в правой середине озера и вернуться к причалу.

Мы с Гинзбургом увидели в столовке красочное объявление об этой беспрецедентной регате, и для виду, дабы не расстраивать матерей, немного поковыряв алюминиевой вилкой холодные цепелины, устремились на пляж.

Честно говоря, участие в этом маразме первоначально не входило в наши планы. Но... нам очень хотелось на сие посмотреть. Однако, это удовольствие оказалось под угрозой срыва, поскольку выяснилось, что для регаты необходимо хотя бы три добровольца. На момент нашего прихода (прихода, ха-ха!) наличествовал лишь один подобный бездельник. Зрителей же, естественно, собралось немало. Что тут скажешь – типичный Совок!

Короче говоря, наша горячая юная кровь вкупе с пубертатною спермой ударила нам с Гинзбургом в головы, и мы предложили в качестве недостающих участников... себя.

 

Первым пришёл парнишка лет двадцати. На совершение этого беспримерного подвига у него ушло минут двадцать пять. Через час финишировал Гинзбург. В это время я как раз огибал остров и находился вне зоны видимости. Больше чем уверен, что за те десять минут моя мама мысленно похоронила меня те же раз десять. Но... я, конечно же, выплыл.

Ровно через сорок минут после Гинзбурга причалил и я, за что удостоился почётного третьего места из трёх участников. Затейник Витаутас пожал мне руку и вручил книжку-малышку, повествующую о трагической судьбе литовской Хатыни, так же сожжённой фашистами со всеми жителями. Ужас, как говорит Земфира.

Передавая мне книгу, Витаутас сказал: «Пока на русском. Приезжайте почаще. Учите литовский! У нас язык проще, чем русский – года за два легко можно выучить! А невесты у нас какие!» Такие дела, как говорил Курт Воннегут.

Одним словом, когда мы наконец вернулись в Москву, на меня на некоторое время снизошло ощущение абсолютного счастья. Так всегда бывает, когда завязываешь с чем-то сложным: наркотики, там, алкоголь, несчастная любовь, армия. Да, всегда приходит это ощущение силы и гордости за себя, якобы преодолевшего якобы трудности. И всегда это ощущение оказывается обманчивым.

Уже в конце сентября, приходя из школы, я часами лежал на диване в тёмной комнате с открытыми глазами, охуевая от бессмысленности всего сущего. Впрочем, тогда это мне не мешало, по крайней мере, в урочные часы, «зажигать» соответственно своему реальному возрасту.

Да, это была моя первая депрессия, но тогда она была, если можно так выразиться, клёвая, весёлая, с огоньком!..

 

 

42.

 

Откровенно говоря, я считаю, что Владиму-Владимычу, коль скоро он взял на себя ответственность (кто его знает, как оно было? Может быть Борис Николаич ему пригрозил; сказал, мол, не пойдёшь в президенты – всю семью твою вырежем, понимаишь!) управлять нашей сложною Родиной, следует распорядиться, чтобы впредь каждому гражданину эРФэ ежемесячно выдавали хотя бы 300 долларов США уже за то, что мы все здесь живём. За то, что сколь не убеждала нас жизнь в том, что наша страна – прямо-таки говно сраное, что верить нельзя никому: ни правительству, ни рядовым гражданам – ан нет, мы всё верим, надеемся, ждём; всё понимаем, а всё же некоторые из нас ещё и жизней своих умудряются не жалеть, благополучно жертвуют ими (зачастую не только своими!) ради того, чтоб действительно жить стало лучше и веселей. Ещё веселей!

И весь народ наш по жизни в глобальной неизбывной депрессии, но мы все – патриоты, блядь! Причём, блядь, за просто хуй! Почему мы такие ненормальные сволочи все? Никакой немец, никакой француз или англичанин (об америкозах уж и не говорю!) не выдержал бы этого, послал бы свою Родину на хуй (с глаз долой – из сердца вон!) – мы же терпим, надеемся, а иногда (что совсем уж безумие) прикладываем собственные силы, чтобы ей стало лучше. Парадокс, бля!

Я думаю тут многое объясняет словосочетание Родина-мать! Да уж, блядь, мать наша – охуевшая морда, истеричка, дура, хамка, алкоголичка и, естественно, эгоистка! Но... жалко, блядь... родину... мать. Жалко, блядь, эту тупую скотину, потерявшую человеческий облик!

Да, тупая, но слабая, совсем слабая, совсем никчёмная... Самоуверенная, но никчёмная. Очень-очень беспомощная и слабая, как бы ни хорохорилась!

Страшно подумать, что будет с ней, c дурой, если я её брошу...

 

 

43.

 

В конце концов мы снова сели, но уже на троих: Вова, я, да вовина Тотоша. Когда я понял, что всё-таки именно что опять сел, я, как это свойственно невыдержанному ранее мне, решил, что чему быть, того, видимо, и вправду не миновать, и ударился в тяжкие. Так, например, на сей раз я зарёкся нюхать, ибо действительно продукт уходит зазря, и перешёл исключительно на иглу. С этим был связан ряд сложностей бытового характера.

Поскольку раньше, в прошлый усест, я кололся не чаще раза в две недели, то, как правило, колол меня Вова. Или наш дилер Гусаров.

Сколько раз, видя, как я мучаюсь, сердобольный Вова спешил предложить свою помощь: «Что, Скворчелло, не выходит? Давай я тебя «вотру»!» Хорошенькое такое словечко «вотру», правда?

Со временем, когда колоть себе героин стало для меня такой же потребностью, как сон и еда, мне пришлось научиться вмазываться самостоятельно. Это было сложно ещё и потому, что нужно было как-то исхитряться ослаблять «перетяжку». Да так, чтоб эта ёбаная резинка, истинным назначением которой было поддерживать трусы, в момент отпускания не дёрнула кожу на руке, что, в свою очередь, было чревато выходом иголки из вены а, вследствие этого, «задувом» и отсутствием прихода, то бишь опять же неэкономным расходованием основного жизненного ресурса. Но... я научился всему этому и страстно полюбил это новое дело.

Поначалу получалось очень здорово. Хотя уже через три дня интенсивных тренировок моя самая роскошная венка на левой руке, аккурат под часами, спряталась от меня, и пришлось втираться в «централку», что, конечно, не здорово со всех точек зрения, ни говоря уже о ментах.

Моё боевое крещение, а именно первая самостоятельная вмазка, прошло в день предыдущей совковой конституции, 7-го октября 1999-го года. Накануне я в последний раз всё досконально уточнил у Вовы, даже сумел было взять у себя «контроль», но в последний момент всё-таки потерял вену, и если б не Вова, который поспешил мне на выручку, драгоценный продукт мог бы пропасть.

В тот день, 7-го октября, не успел я проснуться (где-то возле полудня), как сразу почувствовал, что меня уже «кумарит». (Для непосвящённых: «кумарит» – это значит плохо себя чувствовать ввиду отсутствия недостающего компонента в обмене веществ. На начальных стадиях это состояние напоминает банальный грипп. Далее сложнее.) Однако о том, чтобы «поправиться», не могло быть и речи; по крайней мере, часов до трёх. Надо было провожать маму, отправляющуюся со своим хором на гастроли в Питер.

Когда я вернулся с вокзала, морда у меня была уже изрядно красная, да и глаза выглядели совершенно больными. Зрачки при этом достигли размеров десятикопеечных монеток.

Улучив момент, когда все родственнички разбрелись по своим комнатам, я заперся у мамы, включил торшер, достал «перетяжку» и, о, чудо, сразу попал в «централку» на левой руке. Контроль я также получил жирный и весьма обнадёживающий. Затаив дыхание, я отнял от руки подбородок, которым удерживал резинку от трусов и стал медленно вводить раствор. Я боялся, что игла всё-таки выскользнула из вены и думал, что вот-вот почувствую лёгкое жжение, «задую», и у меня вскочит синяк – ан нет, ничего такого не случилось. Окрылённый успехом, я наскоро ввёл остальное и, на секунду задумавшись, как же одновременно вынуть иглу и на всякий пожарный зажать место с микроскопической дырочкой, располагая только одной свободной рукой, в конце концов всё-таки положил на дырочку хуй и резко выдернул шприц. Ура!!! Всё получилось!

Ещё из курса природоведения я помнил, что большой круг кровообращения обладает периодом не то в 26 – не то в 23 секунды. И это так же точно, как то, что меня зовут Максим. А это, в свою очередь, совершенно точно, поскольку я даже родился в один день с одним из святых Максимов, каковая истина, кстати сказать, выяснилась, когда мне было уже лет восемнадцать (мама ткнула пальцем в небо и попала в божью «централку»). Поэтому я знал наверняка, что если правильно вмажешься, максимум через полминуты тебя настигнет Абсолютное Счастье.

В тот первый день я вмазался ещё дважды и всякий раз удачно. И оно понеслось...

Тут надо сказать, что как раз в этот период проходили интенсивные репетиции «Новых праздников», и всем всё реально очень нравилось. Честное слово, абсолютно всем участникам проекта стало казаться, что игра стоит свеч и что дело, которое мы делаем, получается у нас настолько хорошо, что, несмотря на отсутствие ебучих протекций, нам гарантирован успех. Смешная хрень. Торчали только мы с Вовой, а пёрло всех. Вот она, блядь, волшебная сила искусства!

Репетиции обычно начинались в полдень. Я приходил на полчаса раньше. Вова уже поджидал меня. Мы запирались на ключ, доставали из тайничка в фальшпотолке «баян» и «втирались». Уже через месяц вены у обоих, ясен палец, попрятались и на то, чтоб по-человечьи «втереться» уходило минут пять, а то и десять. Счастливые и вмазанные, мы выкуривали по сигаретке (курили, ввиду хронической нехватки денег, в основном, «LD»), затем ставили чайник, заваривали растворимый кофе и снова с наслаждением закуривали.

Дело в том, что под кайфом очень классно курить, because табак разгоняет кровь, в силу чего уже после окончания прихода тебя очень неплохо «подтаскивает».

Минут через десять подтягивались остальные участники «Новых праздников», и мы, опять же уверенные в успехе, шли репетировать.

Наши с Вовой «коллеги», естественно, предпочитали делать вид, что ничего не замечают. Но это им не в упрёк. На их месте так поступил бы каждый. И каждый так, собственно, и поступает. Постоянно. Всегда.

 

 

44.

 

И всё-таки я недвусмысленно рад тому обстоятельству, что несмотря ни на что, к своим двадцати девяти мне удалось-таки сохранить в себе самое главное. Это самое во мне, на мой же взгляд, главное большинство моих знакомых принимают за инфантильность. Иногда они говорят, что я рассуждаю, как подросток, или же, как человек, хоть по виду и взрослый, но задержавшийся на стадии пубертатной эпатации, что, в свою очередь, как они полагают, произошло от того, что я мало горя видел.

Эта ситуация, честно признаться, иной раз делает само существование моё труднопереносимым, поскольку среди этих моральных уродов есть люди, которых у меня не поднимается рука вырвать из своего сердца, в чём, однако, нет никакой их заслуги, поскольку ничем таким, что бы я мог отнести к безусловным достоинствам, они решительно не обладают. Просто я ничего не могу поделать с тем, что мне жалко этих бедных крошек, ибо тот факт, что моя жизненная позиция кажется им инфантильной, проистекает исключительно из их природного скудоумия, в чём, в принципе, нет никакой их вины. Уж такими их создал неталантливый боженька.

Теперь о моей жизненной позиции и о том, что, собственно, мои непрошенные оппоненты считают инфантилизмом.

Во-первых, я считаю, что Добро – это круче, чем Зло, и оно просто обязано быть деятельным. Во-вторых, что есть Добро, может определить только тот, кто действительно нуждается в помощи. Это важно. Поскольку, если мы делаем кому-то Добро в своём понимании, а не в понимании адресата, то мы совершаем Зло. Я отдаю себе отчёт в том, что всё это якобы вам известно, но за то я и ненавижу человеческий род, что он живёт так, будто Будды и Христа, Толстого и Достоевского, Баха и Шостаковича никогда не существовало, а фраза Сократа «я знаю, что  ничего не знаю» – не более, чем остроумный каламбурчик!

Подобное поведение относительного большинства вкупе с его вышеперечисленными преступлениями на мой взгляд даёт мне абсолютное моральное право мало того, что судить, так и при необходимости убивать, ибо Смерть почти всегда есть Добро.

И, в-третьих. Это, по мнению пресловутого большинства, уже совершенно недопустимо для человека, подобно мне, дожившему до тридцати лет. А именно то, что я по-прежнему осмеливаюсь полагать, что духовные ценности всё-таки выше материальных, хотя и контраргументы в этом вопросе мною тоже сполна прочувствованы. 

И, в-четвёртых, я убеждён, что Добро должно быть с зубами. Посему тех, кто со мной несогласен, я, в принципе, в рот ебал...

 

 

 

45.

 

Я врать не буду. Всё равно сие нерентабельно. Короче, у каждого из нас есть, как я это называю (то есть на самом деле, только сейчас придумал (Прим.Сквор.)) героические ФАНТАЗКИ, по праву соперничающие с эротическими, каковые, как известно, с возрастом слишком замещает реальность. Во всяком случае, у мужучин. Одна из моих героических ФАНТАЗОК такова:

Совершенно несомненно, что рано или поздно я, как и все без исключения мы, сдохну. И в этой связи, фантазка оная касается само собой моих похорон и, в особенности, первых из мудацкой вереницы, право, бесконечных поминок.

Так вот, я очень хочу, чтобы произошло следующее, и, в принципе, я уже много лет стараюсь делать для этого всё, что в моих силах. Я хочу, чтоб у меня были, извиняюсь за выражение, обширные похороны с большим количеством друзей и знакомых вашего непокорного кролика. Я хочу, чтобы со мной в гроб положили CD-плэйер с диском, на который была бы многократно записана моя песня времён «Другого оркестра» «Одно и то же...» с долгими и неодинаковыми паузами. На холмик, который образуется, когда закопают мою тушку, надо будет поставить большие колонки. Вообще, мощность аппарата должна быть не менее киловатта. Надо будет, кстати, ещё продумать, как бы сделать так, чтобы музыка из моего гроба попадала на усилитель, установленный рядом с колонками на могиле. Провода – это явно лажа, а с радиоволнами тоже будут проблемы, поскольку полтора метра глубины – это, конечно, не хуй собачий. Короче, подойдёт время – подумаю, или, надеюсь, друзья помогут. Главное, чтобы в течение недели нет-нет, да разрезал тихий кладбищенский воздух звук из моей могилы, и летел бы, пугая ворон, сквозь голые ветви почерневших от дождя деревьев голос г-на Горелика и моё надрывное pizzicato рояля. Как это возможно, pizzicato рояля? А вот так и возможно! Уметь надо. Придёт время – услышите.

А после я хочу, чтобы все мои друзья и сослуживцы, ёбтыть, нажрались, аки свиньи, и кто-нибудь (почему-то мне кажется, что это будет Слава Гаврилов (если, конечно, ему посчастливится меня пережить, что скорее всего так и будет)) скажет, умываясь слезами и срываясь на пьяный фальцет: «Блядь! Да вы вообще понимаете, кого мы похоронили сегодня?! Уроды! Козлы! Да вы все охуели!» Может и не дословно, конечно, но что-то типа того. Больше он ничего не сможет сказать, потому что с ним случится окончательная истэрика.

Вот, в принципе, ради чего я вообще живу и что бы то ни было делаю.

При этом, разумеется, я понимаю, что данную повестюгу, конечно будут читать помимо незнакомых мне лично читателей и мои друзья (возможно, правильней сказать, помимо моих друзей, незнакомые мне лично читатели. Не знаю. Не ебёт.) и, прочитав оную мудню, тот же Слава Гаврилов сделает всё, чтобы не разыгрывать мою хамскую пьеску. Да, я это понимаю. Но... что ж, тогда быть может это сделает Володя Никритин. В крайнем случае, моя любимая А.

Что же касается самих похорон, то на сам алгоритм мне насрать, ибо я искренне верую в атеизм, но всё-таки мне бы хотелось, чтобы меня похоронили тупо в гробу и на Даниловском кладбище, рядом, блядь, с бабушкой, поскольку выёбываться – всё же не мой стиль, хотя по прочтении данного произведения у многих может сложиться иное впечатление. Однако, оно обманчиво.

 

 

46.

 

Сегодня я понял, что разгадал замысел Истинного Бога! Того, кто ниспослал нам Отца, Сына и Святого Духа в качестве подсадных уток!

Выражусь кратко и ясно! Истинный Бог (ИБ) хочет, сука, чтобы я, разгадав первую часть его замысла, поняв, что О, С и СД – муляжи, понял и то, что Х-с, реально существовавший (я это знаю!), тоже однажды, подобно мне, понял, что ИБ – не тот, кого за него принято почитать. Понял, что это Ты и Твоим сыном назвался. Принял смерть на кресте.

Ты, сука, этим воспользовался, умник-в жопе хуй, и две тысячи лет всё было у тебя хорошо с небольшим провалом в Реформацию. Тогда быстро наладилось, а теперь пиздец к тебе пришёл, заволновался ты, избрал новую жертву к себе в сыновья. Это я. А то что-то ситуация вышла у тебя из под контроля.

Но я разгадал тебя! Я знаю имя твоё! Ты, сука, типа, и есть Сатана! Ты – истинный Бог наш! Но ты не есть Зло, не есть Добро! Это, блядь, слишком для тебя просто. Это всё ты только для нас, убогих, придумал.

Я не знаю, кто ты, но ты не добро и не зло. Я готов стать сыном твоим!

Но прежде я хотел бы получше узнать тебя. Чтобы потом вернее убить тебя. Выходит, Сатана – это я! Я себя разгадал! Ты разгадал меня! Мы разгадали самих себя!

 

 

47.